Читать онлайн книгу "К своим, или Повести о солдатах"

К своим, или Повести о солдатах
Константин Константинович Сомов


Книга о сибирских крестьянах, ставших солдатами Великой Отечественной войны. О том, как "проклятая война и души, и тела топтала"…





Константин Сомов

К своим, или Повести о солдатах





Предисловие редактора


«Благословенные времена расслабляют душу», – эти слова древнего философа приобрели в наше время искажённый и зловещий смысл: почти 80-летнее существование человечества без глобальных войн не только способствовало возникновению живущих в относительных покое, сытости и благополучии поколений, но и привело к забвению непереносимых ужасов страшной мировой войны и беспримерного подвига Красной Армии и антигитлеровской коалиции, остановивших геноцид и обеспечивших мир и прогресс народам планеты.

Сегодня явственно наблюдаются две страшных тенденции: с одной стороны, это вытеснение памяти о Второй мировой и, особенно, Великой Отечественной войне против гитлеризма, которое выражается в отсутствии либо резком ослаблении в культуре, искусстве, образовании, социальной жизни военной темы, попытки забвения смерти десятков миллионов человек. Войны, принесшей неисчислимые потери и разруху народам почти 60 стран, колоссальные лишения более чем полутора миллиардам людей на всех континентах. С другой стороны – это агрессивная, принявшая в последнее время огромные размеры циничная фальсификация Западом фактов и причин начала войны и, главное, роли Красной Армии и всего советского народа в победе во Второй мировой.

Дело дошло до того, что на самом высоком государственном уровне в некоторых странах делаются активные попытки пересмотреть историю, фальсифицировать отмеченные многими подлинными документами достоверные факты, разоблачавшие истинное положение дел и роль гитлеровской Германией, развязавшей бесчеловечную бойню в союзе или при попустительстве многих стран Европы, которые потом Красная Армия и освобождала. К сожалению, в этот безумный процесс включились и правительства некоторых стран, завоёванных и порабощённых немецкой военной машиной в ходе прошедшей войны. Молодёжь многих государств не только Западной, но и почти поголовно находившихся под фашистской пятой Восточной Европы, не говоря уже об Американском континенте, искренне считают Америку победительницей… Америку, на территории которой никогда не было войн, кроме внутренней гражданской, и никогда не рвались вражеские снаряды!

К сожалению, сегодняшняя российская массовая культура сильно проигрывает этим пагубным процессам: наша литература, искусство, даже школьное образование непростительно мало внимания уделяют прошедшей войне: школьники зачастую больше знают о средневековых рыцарях, Филиппе Красивом или Бурбонах, чем о молодогвардейцах или Зое Космодемьянской, военная живопись практически закончилась полотнами Ф. Рубо и В.Верещагина, проникновенная поэзия – А.Твардовским и К.Симоновым, а сегодняшние фильмы о Великой Отечественной оставшиеся ещё живыми фронтовики воспринимают с нескрываемой иронией и нередко называют карикатурой. Горько…

В этой ситуации рельефно и ярко выделяются повести и киносценарий, представленные в этой книге К.К Сомовым – алтайским писателем и журналистом, о простых, алтайских же парнях, оторванных от родных домов, пашен и кузниц и брошенных в испепеляющий огонь Войны, в самые её первые, непереносимо тяжкие месяцы и годы. Так повесть « К своим» это неприхотливый рассказ-одиссея попавшего в окружение, затем в плен обычного крестьянского парня; отдельные строки её невозможно читать без содрогания: не приукрашенная суровая и кровавая правда, кровь и боль, грязь и предательство, непоколебимое мужество и вера в Победу,– всё это отличает произведение от многих «отлакированных» рассказов о войне.

Смертельная, убивающая, казалось бы, всё человеческое в человеке бойня не может вытравить подлинных чувств к родной земле, семье, любимым – гуманизм, раскрытый автором вовсе не пафосными словами, а безыскусной «окопной правдой».

Валерий Мозес




К своим


«Мы воевали против сильнейшей армии.

Таких солдат и офицеров не было.

И они ведь до последнего воевали».

Г.К. Жуков

«На всяку беду страху не напасешься».

Русская пословица




От автора


Главный герой первой повести – Спиридон Афанасьевич Князев. Русский солдат. Ванька-встанька. Он не занимал городов, не освобождал сел и деревень, не штурмовал Кенигсберг и Берлин. Он честно воевал на земле своего Отечества в дни его тяжелейших поражений, когда, по словам одного из ветеранов Великой Отечественной войны, увиденное и пережитое им «чугунным колесом по душе прокатилось». Когда свои, порой, на поверку оказывались чужими, а чужие, случалось, неожиданно выступали в роли своих. Когда под гнетом тяжких испытаний и горестных обид одним суждено было сломаться, а другим – и на наше счастье было их много больше –выстоять и, даже попав в плен, находясь далеко от родной земли, не смириться со своей участью, бежать и вновь пойти в бой за свою Родину.

Основных прототипов у Спиридона Князева два: яровчане Николай Андреевич Фамильцев и Спиридон Афанасьевич Бояринов. Николай Фамильцев, окончив в мае 1941 года высшее командное училище в Москве, попал служить на границу, где в день своего рождения 22 июня принял первый бой, а затем долго выходил из окружения к своим. Спиридон Бояринов в свое окружение попал в мае 1942 года под Харьковом, отступал почти до Сталинграда, попал в плен, бежал, воевал в интернациональном партизанском отряде во Франции.

О многом из того, что написано в этой книге, автор узнал из бесед с фронтовиками: барнаульцем Николаем Константиновичем Аверкиным, павловчанином Ефимом Никаноровичем Чуриловым, уроженцем села Устьянка Хабарского района Иваном Григорьевичем Лубинцом, побывавшей в Германии в качестве ост-рабочего жительницы Заринска Прасковьей Матвеевной Кувшиновой (Нежинцевой).

При работе над повестью «К своим» были также использованы воспоминания французского партизана барнаульца Алексея Федоровича Кривошеина, прошедшего через фашистские и сталинские лагеря, бийчанина Ивана Алексеевича Лосева, представленного в 1942 году к ордену Боевого Красного Знамени и получившего эту награду спустя много лет после окончания войны. А также Бориса Владимировича Витмана и Льва Исаковича Майданника, Юрия Владимировича Владимирова, Павла Федоровича Головина, Дмитрия Александровича Небольсина, Алексея Григорьевича Федорова и других солдат Великой Отечественной войны.

Эта повесть посвящена им и таким, как они. Это попытка рассказать о том, как, потеряв почти все, но сохранив характер и душу, можно было и воевать, и побеждать.




Часть первая


В комнате было светло. Огромный лунный диск завис в незашторенном окне, наполняя ее белым неземным светом. На сердце было тоскливо и немного жутковато, сна как не бывало. Я тихонько встал с постели, нащупал ступнями тапочки на полу и потопал на кухню, прикрыв за собой комнатную дверь.

Ночь уже перевалила на вторую половину, стих в открытой форточке шорох – посвист весеннего ветра, отхрустел ледок под ногами загулявших прохожих. Я открыл кран и долго пил прямо из него холодную воду. Потом незряче поглядел на полку с кухонной посудой и тихо сказал:

– А вот ты, дружок, такого б наверное и не выдержал. Лопнул бы как мыльный пузырь… Спасибо, Господи, не дал ты нам такого. Спасибо, земляки…

**

Был апрель, с быстро плавящим снег солнцем и последней наледью на ночных тротуарах. Потом холодные дожди, просторные лужи, промокшие носки в моих изрядно поношенных ботинках, расстегнутая куртка, бутылочка пива на свежем воздухе, радостное чувство наступающего праздника и грустное ощущение того, что он будет коротким. Где вы видели долгие праздники?

– Так, – сказала на планерке редактор нашей газеты «Городские новости» Галина Николаевна, – в армии у нас служили только ты и водитель, потому материалы о ветеранах войны к 45-летию Победы будешь писать ты. Тебе с ними проще общаться. Согласен?

Не то, чтобы я был совсем уж согласен с таким утверждением, но спорить не стал. Про войну все интереснее писать, чем про совещание в городской мэрии, – подумал я и кивнул, показав, что согласен.

– Не откладывай, – начальственно нахмурилась редактор. – На совещании в администрации сказали, что к этому делу нужно отнестись ответственно. Опыта работы в газете у тебя пока мало, но в армии служил – справишься. Иди в совет ветеранов, тебе помогут подобрать кандидатуры. Напишешь статью о ком-нибудь из них – боевой путь и все такое. А дальше посмотрим.

Книжек про войну в детстве я прочел много, все больше о разведчиках, потому подумал, что знаю о ней много и статью напишу быстро. Отстояли Москву, окружение в Сталинграде, взяли Берлин. Враг был силен, но не учел, что… В общем, поговорю, быстро напишу, ещё и пивка попить время останется.

Здание, где располагался городской совет ветеранов, находилось недалеко от редакции, и дойти к нему можно было быстро, но я шел неспешно, используя возможность порадоваться весне. Городок, где я тогда жил, был и есть небольшой – двадцать тысяч населения и, благодаря мощному в свое время химзаводу, благоустроенный. Его улицы далеко окрест славились своей чистотой, а, главное, что особенно ценится с приходом тепла, множеством деревьев. Ветерок нежно колыхал их матово- зеленые гривы, они так же нежно шелестели, словно благодаря его за внимание и ласку.

Задумавшись, я не заметил впереди себя изрядной лужи, промочил ноги, однако в совет ветеранов пришел, сохранив хорошее настроение. Там меня встретила серьезная строгая женщина, сумевшая сохранить властную стать крупной фигуры и мягкий блеск в чуть подведенных тушью черных глазах. В прошлом явно либо небольшой начальник или секретарь у большого начальника, а, может быть, и партийный функционер, как тогда еще было принято говорить, среднего звена.

Однако, несмотря на всю свою представительность встретила меня Тамара Сергеевна, – заместителя председателя совета ветеранов нашего городка звали именно так – по-домашнему. Предложила чаю да еще с печеньем и вареньем, поставила передо мной на стол картонную коробочку с карточками-формулярами на каждого участника Великой Отечественной войны, проживающего в нашем городе.

Я читал имена и фамилии, названия фронтов и боевых наград. Написать статью в газету можно было практически о каждом из этих людей. У каждого был свой путь по войне, у кого короче, у кого длиннее, у каждого свои вешки на ней, памятные даты: тогда-то ранило, а вот там едва не убило. Товарищ погиб, а я вот уцелел…

Я перекладывал карточки-судьбы из одной пачки в другую, искал, честно говоря, сам не знаю чего. Впрочем, почему не знаю? Журналист всегда хочет найти что-то необычное, оригинальное. Вот и направление поиска было таким же, разве что речь шла о человеческой жизни на войне, и слова необычно и оригинально, казались здесь неуместными что-ли. Но полученного мною задания никто не отменял, журналистский кураж у меня в те годы зашкаливал за самую верхнюю планку, потому я терпеливо проглядывал один текст за другим, пока не прочел: «Князев Спиридон Афанасьевич. Французский военный крест с бронзовой звездой».

– Ого, – удивленно сказал я. – Французский крест. Редкая вещь.

– Вот именно, крест, – язвительно усмехнулась Тамара Сергеевна. – Вот уж точно, удивительно. Откуда б у такого, как этот Князев, такая награда? Тут бы кому надо следовало внимание обратить, жаль не те времена.

– За бои на ближних подступах к Сталинграду орденом Боевого Красного знамени, – продолжал читать я, благоразумно не вступив в спор. – Высокая награда.

– Высокая, – охотно согласилась Тамара Ивановна и, недовольно прищурившись, строго спросила, – а кому дадена?

– Кому? – добродушно поинтересовался я.

Она опять прищурилась и выразительно провела пальцами по воротнику своей кофточки:

– А вот кому. Постоянно зашибает, общественную работу не ведет, еще и… Ладно, – махнула она рукой. – Я бы вам не советовала, но сами глядите.

– Хорошо, – согласился я и вынул из коробочки первую попавшуюся под руку карточку, твердо решив для себя, что пойду я именно к Князеву и ни к кому другому, но при этом постараюсь не испортить отношений с Тамарой Сергеевной. Во-первых, она мне ничего плохого не сделала, а во- вторых, мне с ней еще наверняка придется встречаться. До 9 мая довольно далеко. Не одну статью в канун юбилейного праздника написать потребуют.

– Воробьев, – читал я, – Николай Семенович.

– Вот, – оживилась и даже улыбнулась строгая женщина. – Общественник и везде с супругой под руку, приятно посмотреть.

– Так не воевал вроде бы, ни наград, ни ранений, служил в 45-м на Дальнем Востоке, часть в боевых действиях участвовала, а как и что он там делал…

– Зато он у нас сахар раздает, – теперь с раздражением посмотрела на меня моя собеседница. – И на все встречи со школьниками четко по графику ходит. А ваш Князев никакой общественной деятельностью не занимается и патриотическим воспитанием молодежи тоже. Один раз, когда пристыдили его за это, согласился благосклонно сходить урок мужества провести. Так он пришел на него, похоже под хмельком, и представляете, – я ожидал, что при этих словах Тамара Сергеевна всплеснет руками, но этого не произошло, выдержка у нее имелась – Князев ваш на этой встрече стал рассказывать школьникам, как нас фашисты били. Пришлось после этого нашему председателю совета ветеранов извиняться перед директором школы и членами родительского комитета, поскольку Князев это делать отказался и такое при этом сказал, что я сейчас вам повторять не буду. Впору было милицию вызывать.

– Так ведь и правда били они нас в 41-м и потом тоже, – осторожно сказал я.

– Били, не били, побили их мы, – жестко отрезала женщина и твердо ткнула пальцем в дужку очков, четко утвердив их на положенном месте. – Об этом нужно помнить и именно об этом рассказывать на уроках мужества. Вы с этим согласны?

– Согласен, – не стал спорить я, – и спасибо за ту ценную помощь, что вы мне оказали. До свидания. Я выписал несколько фамилий и подумаю к кому из этих людей мне сходить.

Пошел я, само собой к Князеву. Его домашний телефон я в ходе нашей полемики с Тамарой Сергеевной записать забыл, а вот адрес запомнил хорошо. Спиридон Афанасьевич жил в частном секторе, по моим представлениям должен был быть дома и иметь в запасе немало свободного времени, в том числе и для разговора со мной. «Нет, правда, чем человеку заниматься, если ему за семьдесят, – думал я, припоминая, что в карточке год рождения Князева стоял вроде бы 1918 или 1919. – Вот только захочет ли он со мной говорить и чего расскажет, если вправду такой бухарик, как его Тамара Сергеевна обрисовала. А вообще, интересно, какой он, в самом деле, этот Князев»?

**

Спиридон Афанасьевич Князев оказался человеком сухопарым, жилистым, на старика вовсе непохожим, несмотря на его замечательные, словно два турецких кинжала топорщившиеся по сторонам тоже «турецкого» с горбинкой носа усы. Когда я вошел в небольшую, простенько обставленную комнату и поздоровался, он сидел на табурете, закинув ногу за ногу, и курил папироску. И показалось мне вдруг по его осанке и всей напружинившейся, легкой и сильной фигуре, что сидит Князев не на табурете, а на лихом коне. Вот сейчас выплюнет свою папироску, крикнет «Гойда»! – и только я его и видел. Но Спиридон Афанасьевич никуда не «ускакал», поздоровался со мной неожиданно тихим голосом и поговорить согласился.

«Все же он, похоже, под хмельком маленько, – подумалось мне. – Ну и ладно, разговорчивее будет».

Однако разговора у нас сразу не получилось.

– Скажите, Спиридон Афанасьевич, бои под Сталинградом вспоминаете? – спросил я.

– Так память же где хочет гуляет, глядишь, и туда забредет, – неопределенно ответил он.

– А крест французский вы за что получили? – решил перевести разговор в практическую плоскость я.

– Чтоб крест снять, до маковки нужно добраться, – как мне показалось, издевательски усмехнулся Князев. – Просто так не дастся.

«Похоже, я и правда зря сюда пришел», – подумал я, решил задать еще один вопрос и, если Спиридон Афанасьевич продолжит юродствовать, отправиться восвояси.

– За что орден Боевого Красного Знамени получили, помните?

– Так за бои и получил, за что же еще? Он же боевой.

– Спасибо, Спиридон Афанасьевич, что согласились поговорить, но, очевидно, материал с вами я написать не смогу, – сказал я, вставая со стула. – Простите за беспокойство.

– Вот как бы ты на войне живой остался, если б такой нервный был? – неожиданно спросил Князев, заставив меня растерянно застыть на месте. – Ладно, пошутковали и будет. Бабка только борщ заправила, сейчас обедать будем, выпьем по маленькой, там и переговорим. Расскажу, пожалуй, кой о чем. Согласны? – Вновь переходя на вы, и, понизив голос, спросил он.

Я, молча, кивнул, чувствуя, что этот человек нравится мне все больше и больше.

– Нина Марковна, как там у тебя, готово? – громко спросил хозяин кинжальных усов, повернувшись к закрывавшей дверной прем занавеске, откуда слышалось шипение сковороды и тянуло неповторимым запахом только что сваренного борща. – Давай, красавица, будем гостья потчевать.

Из-за занавеси неспешно вышла пожилая полная женщина в цветастом фартуке поверх простенького домашнего платья. В левой руке у нее была поллитровая бутылка без этикетки с жидкостью, в назначении которой усомниться было нельзя, в правой руке две стопки, две вилки и тарелка с солеными огурчиками. Она кивком головы поздоровалась со мной, поставила на стол тарелку и стопки, положила вилки, обтерев фартуком, утвердила в центре поллитровку, потом повернулась к Спиридону Афанасьевичу и просительным голосом сказала:

– Спиря, я переоденусь да к соседке пойду, телевизор вместе посмотрим. Вам без меня только спокойнее будет, беседуйте, сколько душа пожелает. А то, если ты гостю про то рассказывать начнешь, что я от тебя слышала, у меня опять сердце болеть будет. Мне волноваться нельзя. Борща уж сами себе нальете.

Спиридон Афанасьевич кивнул головой, Нина Марковна облегченно вздохнула. Вскоре хлопнула входная дверь, и мы остались с Князевым одни.

– Память в последние годы стала подводить, – пожаловался он мне после того, как мы выпили по стопке и, отведав замечательного борща, отодвинули от себя тарелки, – наверное, контузия, что в 42-м у Сталинграда получил, сказывается. Лица помню, тех с кем судьба сводила, места тоже, леса, реки, села или городки, бараки лагерные, погоду даже помню, – усмехнулся Спиридон Афанасьевич. – Вот, скажем, в тот день под Сталинградом, когда меня снарядом завалило, ветрено было, и дождик накрапывать собирался, или что осень, в какую мы с товарищем по лесу в Лотарингии блудили, сухая была. А вот цифры, фамилии, названия – те хуже, могу и напутать чего. Страх помню, голод, злобу – это вот да, ночью и то, бывало, кулаки сжимал, как давнее виделось. Сейчас-то уж проходить стало, редко бывает. На все равно, когда недавно в крае в госпитале лежал, сосед храпит рядом, а мне снится, что танки на меня идут или самолеты гудят. Трамвай вечером поздно гремит под окном, а надо мной самолеты летят, бомбы, как капли черные, падают… На фронте, когда к Сталинграду отступали, я бомбежку хуже всего переносил.

Когда стреляют, проще, свой снаряд или пулю ты никогда не услышишь, звук идет сзади, и если прожужжало – свистнуло, значит, не твое. А вот с бомбами хуже – там никогда не угадаешь, куда бежать, где прятаться. И хоть ты на ровном месте, хоть в траншее или блиндаже, чувство всегда поганое. Вот смотришь, как они заходят, начинают пикировать, потом от «лапотника», будто капельки, отделяются бомбы, визжат, все больше становятся, обхватишь голову руками, – Князев прижал ладони к седому ежику волос. – Вот так-то и лежишь, ждешь. Такое, хоть сколько лет проживи, не забудешь…

– А как для вас война началась, вы тогда на гражданке были, или в армии служили? – спросил я. – Страшно было, когда впервые мертвых людей рядом увидели? Вообще, расскажите о себе, кто вы, чем до войны занимались?

– Расскажу, – просто сказал Спиридон Афанасьевич. – Обещал ведь. Только давай выпьем сначала, чтоб мне проще начинать было. Давно хотелось кому-нибудь рассказать, вроде как в церкви исповедаться, о том, что мне испытать-пережить пришлось. Вот тянет и все, будто приказ от кого получил, а с выполнением его тяну, а это неправильно. Где я был да что видел, таких людей ты, может быть, уже и не встретишь больше. Не вру. Из того окружения, что в 41-м выходил, я за все время и в войну, и после войны ни одного человека не встречал, а ведь в нем многие тысячи оказались… Вот и подумай про то.

Тех, с кем я рос, с кем на войну пошел сейчас уже почти нет, а те, кто остался, сами себе не верят. Поют про светлый колхозный путь, да как хорошо раньше было. Будто если у них сейчас на хлебушко с маслом да на косушку есть, лебеды со жмыхом в пайке и не было никогда. Было, парень, было… И война, про которую они по школам детишкам рассказывают, не в 43-м началась, когда немцев погнали и они в армию пришли, а пораньше. Поют, как немцев били. Верно, били. А как они нас смертным боем лупили, про то не знают. А я знаю. Такое, парень, было – расскажи, не поверят…

Спиридон Афанасьевич взял со стола бутылку с самогоном, наклонил ее горлышко к своей стопке и, подержав ее в руке, отрешенно глядя куда-то за мою спину, поставил обратно на стол. Вздохнул, решительно разгладил пальцами правой руки свои кинжальные усы.




Глава первая


– Трупы людей у дороги я увидел первый раз, когда мне было пятнадцать лет, осенью 1932 года, – после этих слов Князев замолчал ненадолго, помял пальцами гладко выбритый подбородок и стал говорить спокойно и неторопливо, будто мерным солдатским шагом по былым временам пошел. – Потом я такую картину много раз повидал, но такого страха уже наверное никогда не испытывал, руки-ноги ходуном ходили. Были это казахи и взрослые и дети, у каких советская власть отобрала скот, а больше, как с него, кормиться им было нечем. Вот они и пошли из Казахстана мимо нашей деревни к городам большим, надеялись там, видать, коль не правду, так хоть еду какую-нибудь найти. Не себе, так детям.

Стучались они и к нам в дома, а то у калитки за забором стояли. Вдруг да кто что съестное подаст. Очисток картофельных, свёколку или морковку. А дать нам им было нечего. Последнее только что. Так тогда самому с голоду помереть, детей им уморить. На такое кто пойдет…

Выходили мы за село вслед за ними, трупы на снегу свежем хорошо видно было, взрослые побольше, дети поменьше. Хоронили их. Слухи ходили, что казахи поедают детей русских крестьян… Говорили, что у казашек есть золотые и серебряные украшения от прабабок ихних еще, которые они берегут для крайнего случая. Хотя куда уж крайней. Вот за эти цацки, которых и не было то часто, людей убивали. Случалось и за то только убивали, что казахи, чужие значит. Нет за ними ни силы, ни закона – отпору не дадут. Сволочи, что над слабым покуражиться любит, во всякой нации хватает, и в русской не меньше чем в других, я это точно знаю. Делились последним – тоже было. Всегда так бывает, когда человек слаб и защитить его некому. Я на это потом сам, ох как насмотрелся и на себе испробовал тоже.

Умом понимал я, что моей вины в смерти тех казахов нет, а сердце все одно болело, будто это я их жизни лишил или мог, да не спас. Вот говорю тебе сейчас об этом, чтобы ты понял, а сам понимаю, что ничего не выйдет. Кто такого не пережил, того, что я чувствовал, не почувствует. И слава Богу…

Пережить голод трудновато, но можно, но вот чего я тогда в свои 15 лет понять не мог, так это как мы оравой в двадцать человек при двух кормильцах не голодно жили, а вот когда Советская власть для блага народа учредила колхозы, о заплесневелом сухаре мечтать стали, обносились и обовшивели. Спрашивал о том взрослых, они молчали, а то и матюжком могли шугануть. Ну ладно, прошло то время. Уже в 1934 году жить стало немного полегче, молоть лебеду на лепешки и есть траву перестали, хотя с былой жизнью колхозную было и не сравнивать, а ведь и та у меня была совсем не легкая.

Родился я при капитализме 22 июня 1917 года и, похоже, уйду из нее тоже при капитализме, – улыбнулся Спиридон Афанасьевич. – К тому, похоже, жизнь заворачивает. Родина моя – тогда еще Алтайская губерния, Кулундинская степь. Мне стукнуло пять лет, когда умер отец, мать вышла замуж за моего будущего отчима, у которого от сибирской язвы умерла жена, тогда от нее много народа мерло. Когда они сошлись, в нашей общей семье стало ни много ни мало двадцать человек. Но не припомню, чтобы при такой ораве мы голодали, хоть и разносолов не было, конечно. Скажем, о сахаре мы и понятия не имели. Имелось тогда у нас хозяйство: шесть коров, три лошади, пахали, сеяли, я любил на пашню маленьким ездить. В околках полно всякой живности: куропатки, рябчики, суслики, хомяки, лисы… Мы там с моими сводными братьями гуляли всегда, хорошо на природе ведь. Я ее и по сей день люблю, хотя не та она уже в тех местах, конечно.

Я на воздухе круглыми сутками, наверное, мог быть, хоть зимой, хоть летом, если б в школу не гнали. Особенно, когда сугробы чернеть да валиться начнут, меня дома сидеть не заставишь. А уж как почки на деревьях проклюнутся, листочки зеленые из них на волю выйдут, тогда держи меня – не удержишь. Похватаю утром со стола по-быстрому, чего бабушка Прасковья Егоровна в чашку положит, и за дверь, пока отчим дело мне не нашел или уроки учить не заставили. А я их промежду тем, всегда выучить успевал и в школе нашей не последним числился. Бабушка шумит:

– Спиря, Спиря!

А Спирю того точно с собаками не догонишь. Вот ни сколечко не вру, – улыбнулся Князев. – Я тогда не только собаку, зайца и того, наверное, загнал бы, так бегать мог. Бабушка мне вслед:

– Куда ты, как оглашенный?

Так я сказал бы, коль знал куда. Лечу к речке, да вдоль берега еще припущу, пока душа не задохнется. Жизнь, как молочную кашу, ел, до того она мне нравилась. И все торопился куда-то. А что потом было, я тебе говорил уже…

В 1937 году колхоз отправил меня учиться на зоотехника в Каинск, он тогда Куйбышевым стал. Это в Новосибирской области. Летом 1938-го я учебу закончил, вернулся домой и принял хозяйство. Бедность была страшная, одеть и то нечего. У меня, правда, имелся хлопчатобумажный костюм, а вот обуви не было, ходил босиком. Доярки надо мной смеялись: «Смотри, начальник. Босиком, да с портфелем». Шутили бабы, никакого портфеля у меня тоже не было. А мне вот скоро совсем не до смеху стало. Скот дохнет, того и гляди, в тюрьму дорожка откроется. Точно знаю, если бы я в армию не попал, сидел бы. Это ведь 38-й год был, людей в селе совсем невинных забирали, а уж меня-то точно прибрали б, мимо невода не проплыл…

Но как раз в 1939 году ввели в стране всеобщую воинскую повинность и, слава Богу, – Спиридон Афанасьевич перекрестился, – призвали меня в армию. Загрузили нас, новобранцев, в телячьи вагоны, и двинулись мы в долгую дорогу – на Дальний Восток. Ехали через много городов и все шутили – этот, мол, нам не подходит и этот тоже. И привезли нас в глушь, на пустое место. Палатки, правда, были натянуты, а больше ничего, все потом сами строили.

Ну, что такое Гродеково. До Владивостока по дороге двести километров, до  Китая, –  там японцы тогда были, пятнадцать. Сопки, тайга. Зимой холодно, летом жарко. Осенью хорошо – ясно, сухо, красиво одним словом. Много рек, озер. Самое большое озеро так и называется Большое. В увольнительные мы там, считай, не ходили, а куда там ходить, в тайгу? Так еще лазутчики японские утащат. Рассказывали, что за три года до нашего приезда в 1935 году, японцы переходили здесь границу, был бой, их быстро назад вышибли, на том все и кончилось. А мы жили тихо. Служба, учеба. Глянул я на наших командиров, как они на всем готовом живут, форму красивую получают и не одну, жалованье им идет хорошее и подумал, что надо в армии насовсем остаться. Потому служил хорошо, прилежно, как говорится, с усердием.

Занимались мы спортом, в выходные дни устраивали соревнования по бегу, играли в волейбол, в футбол, зимой на лыжах ходили. Вот это занятие я любил не особенно, другое дело бег. По нашему Гродековскому укрепленному району я в беге на три и пять километров всегда призовые места занимал, обычно первое или второе. Там один пулеметчик был Ходулин, фамилия, как говорится, подходящая. Вот с ним мы и гонялись наперегонки, как два зайца.

Потом послали меня как парня грамотного учиться в полковую школу на командира 76-миллиметровой пушки, попросту говоря, трехдюймовки. Хорошее орудие, применялось как для борьбы с танками, так и с пехотой, можно из него огонь прямой наводкой вести, можно настильный, через горочку – Спиридон Афанасьевич показал ладонью над столом, как это делается.

Расчет орудия вместе со мной семь человек, меня должны научить при выполнении боевых задач умело ими командовать, а я всех должен не только обучать, но и воспитывать, а они-то, некоторые, этого как раз и не очень хотят, – усмехнулся Князев. – Но ничего, справлялся – где мялкой, где палкой, где сахарком. А еще, кроме орудия, шесть лошадей, которых приходилось нещадно тереть три раза в день. Командиры постоянно расхаживали и проверяли их чистоту. Не дай Бог, хоть пылинку найдут!

Обязанностей у командира орудийного расчета на боевой позиции полный мешок и я сейчас даже почти все помню. Вот, скажем, знаешь ты, что такое устранить наклон оси цапф?

Я отрицательно покачал головой.

– А я знаю, – довольно улыбнулся Князев, – и остальное тоже не забыл. Память хорошая, – пояснил он не без горделивой нотки в голосе. – Да еще обнаружили у меня, по моим расчетам для стрельбы из орудия, математические способности и дополнительно на краткосрочные курсы артиллерийских наблюдателей-разведчиков послали. Это, брат, служба опасная, нужно все время на передовой быть, изучать в стереотрубу расположение огневых точек противника, его живой силы и техники и все это по связи незамедлительно передавать на свои позиции, а оттуда, понятное дело, по противнику шквальный огонь. Мне эта учеба помогла в 42-м немцам крови попортить, но про это потом расскажу.

Значит, отправили меня на эти курсы изучать топографию и прочие науки, да в буссоль – стереотрубу – глядеть, а я только рад тому был. Делать то все одно нечего, а очки набирать, чтобы в армии остаться, надо. Потом вернулся в свой полк, стал служить командиром орудия и тут Зойка-кладовщица мне все дело чуть не испортила. Я паренек видный, а она одна, муж поехал на заработки, да к тому времени уж пятый год на них и обретался, исчез в общем. Ей-то уже годков 35. А мне 22 и я в таких делах на тот момент телок телком был. Но она меня быстро этому делу у себя на складе научила, и к нему на всю жизнь приохотила, поскольку способностей была немалых. Стаканчик поднесла, и я еще выдохнуть не успел, как она уже в атаку. А я и не против. Другое дело, что комсомолец и распутство, подрыв воинской дисциплины и так далее.

И надо бы ее бросить, чтоб себе карьеру не испортить, и бросать неохота. Но тут все случай решил. Выпала мне в жизни козырная карта, как блатные в Воркуте говорили. А если серьезно говорить, привязанность моя к военному делу, сноровка в нем, какую перед войной успел получить, мне потом не раз жизнь спасали. Без этого, да без милости Божьей, конечно, – удачей ее называй, коль хочешь, – мне бы еще летом 41-го крестик был бы с веночком.

А пока вызывают весь младший комсостав в штаб и предлагают нам ехать учиться в командное училище. Да в самую Москву. Так вот я, колхозник бесштанный, стал курсантом московского пехотного училища имени Верховного Совета РСФСР – это первая в стране школа красных командиров – «Кремлевских курсантов» или «кремлевцев», так нас еще называли.

Кроме учебы, охраняли мы правительство, на парадах по Красной площади ходили, во как! Строевой шаг до пятого поту на спине отрабатывали, равнение, поворот, вскид головы – правое ухо выше левого – при подходе к трибуне, где Сталин и другие члены правительства стояли. Шли на параде тремя «коробочками», и в первой такой «коробочке» я был в первой шеренге. Главная задача была обштопать Кремлевский полк, Военно-морское училище, Училище Менжинского и других. Обштопывали, – довольно усмехнулся Князев.

– А Сталина, – прищурился он. – Я не только на трибуне видел, но поближе, проходил он мимо нас, когда при встрече иностранцев в оцеплении стояли. Шел, знаешь, будто в булочную за хлебом, никакой важности. И выглядел как-то по-простецки, в шинели простой, в картузе. Вроде свой, а по плечу похлопать сам не захочешь, рука в воздухе повиснет. Чувствовалась сила какая-то необъяснимая. А вот какие глаза у него были, не знаю, прямо в них я не разу не смотрел, да и желания не имел такого.

Маршалы солидно держались и братишка Буденный, как про него блатные пели, и Ворошилов – «первый красный офицер», и Тимошенко Семен Константинович. Он незадолго до моего поступления в училище маршалом стал и наркомом обороны и Героем Советского Союза заодно. Его я особенно запомнил – здоровенный такой, морда лошадиная, ему бы коновалом работать, а он в маршалы вышел. Вот чего Советская власть может.

Ты не удивляйся, что я про него так говорю, тебя то по-другому, видать, учили, – грустно посмотрел на меня Князев. – Просто через него я еле живым остался, а сколько других в землю задарма легло и не перечесть. И нет его давно, уж двадцать лет как помер, а Северский Донец я ему по гроб жизни не прощу. Давай выпьем, помянем товарищей моих, я тебе про них еще расскажу. А пока про Москву поведаю, какая она перед самой войной была. Это знаешь, наверное, лучший год в моей жизни был, пока я там учился. Москва, проспекты широченные, дома высоченные, девушки в шляпках смешливые, «Рио-Рита» крутится, пиво с раками, мороженное. Эх!

Тогда в сороковом и сорок первом в Москве, каждого, кто в военной форме, называли коротко «война», ну, как потом, «служивый». В трамвае скажем так и говорили: «Война, на следующей выходишь?». Слово это будто в воздухе висело, ну и довиселось…

Срок учебы был небольшой – год. Потому приходилось нажимать – тактика, огневая, инженерная подготовка, топография, с ней я уже малость знаком был, и так далее. Режим жесткий. В десять вечера отбой, в шесть утра подъем. Зарядка, завтрак и пошло-поехало: ползаешь по-пластунски, стреляешь, окапываешься, марши бегаешь с полной выкладкой. Учили нас без оружия захватывать вооруженного врага, ходить в разведку, брать «языка», укрываться от вражеского огня и пробираться сквозь него. Многому учили, многое и не пригодилось мне потом, а кое-что помогло жизнь сберечь. Был такой случай и не один, пожалуй.

Учили руководить отделением, взводом, ротой. Группу, где я был, готовили на командиров пулеметных взводов. Поначалу порядки были не очень строгие, комсорг наш мог даже в стенной газете курсового командира пропесочить, написать, что тот еще в работе не перестроился. Но скоро прочли нам приказ наркома обороны, уже Тимошенко им был, что занятия с нами должны проводиться в условиях, максимально приближенных к боевым.

Задача обеспечить подготовку командира культурного, – усмехнулся Спиридон Афанасьевич, – чтобы он в совершенстве владел теорией и практикой военного дела, имел командирскую волю и, само собой, был преданным Родине. А еще, чтобы был он высокодисциплинированным.

Значит, обсуждать или критиковать любое начальство не моги, пререкаться с ним тоже. В увольнительной можно было за неотдание чести старшему по званию на гауптвахту угодить. А там обычный режим, как говорили, еще ничего, а строгий на хлебе и воде. А, главное, при опоздании из увольнительной более чем на 20 минут могли под суд отдать и в дисциплинарный батальон отправить.

Я, как и в школе полковой, учился отлично и потому ходил в увольнения по воскресеньям, Москву посмотреть хотелось. Москвичи, что в моей группе были, даже посмеивались надо мной. Хотя вообще невесело им было, они в институты экзамены сдавали, а вместо студентов курсантами стали. Были и те, кто учился уже в институтах, и всех по воинской повинности к нам и в другие училища отправили, лейтенанты всех профессий нужнее оказались. А рядом колхозники, как я, что из армии прислали, кое-кто с пятью классами. Они на нас косились, мы на них, да скоро война всех уровняла. Ведь большинство из нас или в пограничных сражениях погибло, или в плен попало. Такая судьба…

Только тогда думалось, будто война еще за великими горами, а, может, и не будет ее совсем, хотя в кинотеатрах перед фильмом всегда военную хронику показывали – бомбежки, обстрелы, убитые, раненые. В газетах тоже о войне в каждом номере сводки с театров военных действий печатались, сообщения разные. Польшу Гитлер разом подмял, да что Польшу, по Франции, считай, без боев прокатился. Значит, силен, бродяга. В феврале в «Правде» его речь была напечатана на ихнем съезде фашистском в Германии, так он там сказал, что предстоит год борьбы, и он принесет с собой великие решения. Вот так-то.

Про пакт о не нападении с Германией все талдычат, а в кино поют «малой кровью, могучим ударом», – усмехнулся Спиридон Афанасьевич. – Пойми тут чего ждать. Только я, веришь-нет, хоть и был курсантом простым, не верил, что если начнется, мы с немцем сможем быстро совладать. Он всех в хвост и в гриву лупит, неужто нам так просто поддастся.

Мы еще с Эльзой об этом спорили, девушку мою так звали Эльза Тамбовцева. Она студентка была, в Лестгафте, университете физкультурном училась. Я в увольнительную на каток пришел, чтоб с какой-нибудь девушкой познакомиться, вот ее и встретил, чаем горячим с булочкой угостил.

Она говорит:

– Ну и пусть нападут, сразу и получат. Скоро в их Берлине будем, освободим немецкий пролетариат. Наша армия их сильнее. Верно?

– Верно, – говорю. – А, что ты еще тут скажешь. Тем более, что я и сам тогда верил, что хоть и трудно будет, пусть целый год воевать придется, случись война, а с немцем все же управимся. Как Суворов говорил: «Русские прусских всегда бивали». Тогда фильм как раз вышел про Суворова, мы с Наташей смотреть ходили.

– С Эльзой, – осторожно поправил я.

– Нет, с Наташей, – не согласился со мной Князев и нахмурился. – Не спорь со мной. Эльза – это которая с Лестгафта, а Наташа на кондитерской фабрике работала. Понятно?

– Почти, – улыбнулся я.

– Мы с ней на Арбате познакомились, – улыбнулся и Князев, – ну и пошли в кино, я билеты достал. Думаешь, простое дело было достать? Вот то-то. Веришь – нет, у нее губы всегда сладкие были.

– Так вы что с двумя девушками сразу встречались?

– А что тут такого? – непритворно удивился бывший московский курсант. – С одной в одно воскресенье в увольнении, с другой в другое. Знаешь, как тянуться приходилось, чтобы увольнительные все время получать? Я, может, потому так тянулся и учебу одним из лучших закончил.

С Эльзой мы на книжные развалы ходили, в театр даже один раз. Три компота я комсоргу в училище, который билеты на дневной сеанс раздавал, за еще один билет для нее отдал, а вышло зря, не понравился мне этот театр. Другое дело футбол, вот это дело, москвичи по нему с ума сходили. Там знаешь как интересно было, они вот тут за пазухой, – Спиридон Афанасьевич показал где, – проносили на стадион голубей, и когда команда, за какую болеешь, гол забивает, ты этого голубя в воздух. Красота. А с девушками…

Понимаешь, какое дело. Эльза, конечно, хорошая девушка была, умная, симпатичная, но она с родителями жила, а Наташа одна и у нее своя комнатка была маленькая правда очень, но своя. Она и все. Ну, ты ж мужик, соображать должен, что к чему. Она мне говорит: «Купи мне платье из креп-жоржета, они сейчас самые модные». А у меня на такое платье денег нету, купил шляпку. Подулась маленько, но потом, смотрю, отошла, понравилась ей шляпка. А я ее еще в «Коктейль-холл» сводил. Он один тогда в Москве был, в него очередь огромная стояла. Ну, я пробился. Коктейль ей взял, как сейчас помню, «Маяк» он назывался. Ликер, яичный желток, коньяк. Шик просто! Сам я его, правда, не пробовал, – сознался Князев, – еще на одну порцию у меня денег не хватило. Пивка потом кружечку у ларька выпил.

Отставить, солдат! – неожиданно резко оборвал себя Князев и, разливая по стопкам водку, попросил. – Ты уж прости, что наговорил тебе всякой всячины, просто время это, Москва, больно мне дороги. Никогда потом такого времени ясного у меня в жизни не было, вот я в воспоминания и ударился. А что до войны, так она рядом уже была. Первого мая 41 года я вместе с другими выпускниками училища в параде участвовал, а потом получил лейтенантское звание и назначение на западную границу отбыть, не задерживаясь. Я и не задерживался.

Только понимаешь, какая штука, – поднял верх палец Спиридон Афанасьевич. – Не хотелось мне одному в гарнизон ехать, скучновато одному без бабы, женщины то есть. Да и пора было уж мне женой обзавестись, да и ребята многие, как им из Москвы уезжать, расписались со своими девушками и те вместе с ними поехали. А я то чем хуже? В общем, загорелось мне жениться, а раз загорелось, решил так и сделать. Не знал только, кого выбрать. Хотя я на всякий случай еще раньше обеим намекал на женитьбу. Эльза та отмолчалась, будто не слышала ничего, а Маша рассмеялась: «Ладно, – говорит, – подумаю». Ну, я решил серьезный разговор для другого случая отложить. Вот случай и пришел, кармана нет больше, чтоб откладывать.

Подумал я тогда так. Симпатичные обе, хорошо. Эльза построже, поученее; это и хорошо, и плохо. Захочет еще мной командовать, а мне это зачем. Маша командовать точно не будет, да скучновато с ней бывает, хоть и хорошо когда вдвоем, из постели бы не вылезал. Лопух я, конечно, тогда был со всеми рассуждениями своими, – усмехнулся Князев. – Ну да, какой был. Хотелось жениться и все тут. Чтоб со службы тебя встречали, обнимали – целовали, тарелку с горячим борщом на стол перед тобой ставили. Обихода домашнего хотелось, надоела казарма то.

И все ж таки с Эльзой я с первой встретился, предложил ей расписаться и ехать со мной. Она не согласилась, не могу, говорит учебу оставить и вообще к такому серьезному делу, как замужество, пока не готова. Ну, а Маша сказала, что без Москвы жить не может. Вот если бы меня в столице оставили служить, тогда бы согласилась пожениться, а так…

Про Эльзу с Машей больше не знаю ничего. Адреса у меня были, но писать не стал, чего слюни по бумаге развозить, да конверт казенный портить. Хорошо, конечно, что ни та, ни другая со мной не поехали, – вздохнул Спиридон Афанасьевич, – бомбы то нация цивилизованная на всех без разбору сыпала и по беженцам «мессеры» поливали сверху, как по боевым колоннам.

А тогда обидно, конечно, было, но недолго. Подумал, парень я молодой, командир РККА, успею еще жениться. Как говорится: «Если к другому уходит невеста, то неизвестно, кому повезло». Начистил я свои сапоги хромовые хорошенько, отведал пива с раками в привокзальном буфете и дунул на Запад.

Назначение было в стрелковую дивизию, что в Западной Белоруссии, недалеко от нашей новой границы у города Воковыска стояла, это в 90 километрах от Белостока. Определили меня в пулеметную роту командиром взвода. Командир роты был немолодой уже, лет за сорок, грузный мужик, больше на кладовщика похожий, чем на строевого командира, старшего лейтенанта по званию. Мне он обрадовался, сильно расспросами не донимал, спросил только, как у нас в училище преподавали пулеметное дело. Я ему рассказал, что пулемет «Максим» знаю назубок, станок его весом в 32 килограмма на занятиях в училище таскал на себе, как игрушку, и числился лучшим стрелком.

– Хорошо, – говорит, – такие командиры нам нужны. Думаю, в скором времени сделаете свой взвод лучшим в роте.

Познакомился с другими взводными, молодыми ребятами, недавними красноармейцами после шестимесячных курсов младших лейтенантов и понял, что так и будет. Хвастаться не стану, но в военном деле да и просто школьных знаний у меня было куда больше, чем у них, да и у нашего ротного тоже. Армия-то с 1939 года в два с лишним раза выросла, многих командиров в 37 году как врагов народа расстреляли, где других брать? Вот и ставили на командирские должности всех, кто хоть как-то подходил, часто из недавних красноармейцев или сержантов, каким и я был.

Но я-то подготовлен был хорошо – полковая школа, курсы артразведчиков, московское училище. А они бойцами наверняка были хорошими, но грамотешки-то маловато, знаний по военному делу тоже. Нас в Москве учили, хоть недолго, да люди умные и грамотные готовили. А их кто учил? Такие, как наш ротный? Он мне плохого ничего не сделал, но командир, конечно, был аховый. И таких в нашем полку, как я присмотреться успел, большинство было.

А я служить хотел, горел, как говорится. Стал служить. Взвод мне дали как взвод, народ разный, кто и с гонором, кто с хитрецой. Но я-то сам солдатскую лямку совсем недавно тянул, так что хитрованы мои быстро стушевались, гордецов осадил. А потом пришел как-то в курилку, где бойцы из моего взвода собрались, и за табачком сказал, что как хотите ребята, а воевать нам с вами придется. Может раньше может позже, а придется все одно. А на войне тот дольше живет, кто этому делу обучен хорошо. Хотите жизнь свою на фронте продлить, а, может, и уберечь, я вам все, что умею, постараюсь передать, от вас одна только дисциплина и понимание требуются.

Могли б, конечно, найтись те, кто б меня в паникеры записал. Какая, мол, еще война, чего несет? Но только в начале года вышел приказ Тимошенко, и там четко было сказано, что учить войска нужно только тому, что нужно на войне, и только так, как делается на войне. Потому у меня, как говорится, отмазка была хорошая.

Ребята к моим словам отнеслись с понятием, да только времени для учебы у нас уже почти и не было. Да кто б тогда про это знал? Хотя, с другой стороны, как не знать было? В середине июня дважды, мне-то уж точно, стало понятно, что война нынешним летом начнется, и не пойми, почему, немец еще не попер.

Сначала приехал в часть с проверкой генерал из штаба округа. Зашел он и в казарму пульроты, где порядок наблюдался идеальный и головой повел. Не пойми доволен или гневается чему. Говорит:

– Война на носу, а они тут, как на курорте, устроились!

А еще через два дня политрук нашей роты Семенов пришел на построение с противогазной сумкой, а в сумке этой черные футлярчики эбонитовые. Раздал он их красноармейцам и вручил каждому из них по два длинных и узких листочка бумаги. Сказал, что в них необходимо записать фамилию, имя, отчество, адрес родителей или других родственников. Стало понятно, что это и есть смертный медальон, про который я уже от кого-то слышал. У меня как у командира среднего комсостава, лейтенанта было удостоверение личности, и медальон мне не полагался. Но все равно тут уж по-настоящему холодком по сердцу потянуло, и думаю, не у меня одного.

Знаю, что многие бойцы эти медальоны, как команду «Разойтись»! дали, выбросили потихоньку, чтобы беду не накликать. Другие вкладыш в футлярчик незаполненным вложили. В общем, каждый по-своему сделал, только то, что война скоро начнется, теперь только дураку непонятно было. Ясное дело, нам постоянно про пакт о ненападении талдычили, только мы-то не в Москве, а в нескольких километрах от границы находились и знали, что немцы ее постоянно нарушают. А пограничникам сверху: «Не поддавайтесь на провокации». Но если своим умом думать, понятно станет, что если немцы войны не хотят, им нас провоцировать незачем. Значит, хотят, предлог для нее ищут. А кто ищет, как в кино пели, тот всегда найдет.

Но человек же как устроен – убивать поведут, и тут на чудо будет надеяться, вдруг передумают. Так и мы, и я сам, надеялись все же, что обойдется. Каким образом, непонятно, но обойдется. А медальоны, так это просто порядок такой, положено, вот и выдали.

21 июня мы с двумя взводными, приятелями моими достали чекушку водки, хоть ее в части, понятное дело, было не найти, маленько выпили, а еще попросил я знакомую девушку, – заговорщицки подмигнул мне Князев. – Попросил, значит, Любу, чтобы она в Волковыске купила пару бутылок водки, чтоб уж нормально посидеть на мой день рождения. Ну и посидели…

Утром я пришел в расположение своего взвода, и тут из полка машина: «Боевая тревога!» Построили нас, вывели в лес и сообщили, что в Волковыске, высажен десант. До этого было много разговоров о предстоящих учениях, и мы это все спокойно выслушали. А потом, когда уже выехали на дорогу, увидели, что километрах в двух от нас кружат над землей самолеты и что-то бомбят. «Ну, – думаю, – начались, значит, учения уже». Взял спокойно бинокль, чтоб получше рассмотреть, что там происходит. Мать моя! А на крыльях-то самолетов – кресты! Меня аж в озноб бросило. И тут же и над нами самолеты пошли, да так низко, что, кажется, головы нам посшибают, и чешут из пулеметов. Давай мы по кюветам прятаться, а кто и дальше в поле убежал. Тут тебе и раненые появились и убитые, а мы, кого не задело, только стали в себя приходить, смотрим, от границы бегут красноармейцы, которые там укрепления строили. Кто налегке чешет, другие везут на лошадях бетономешалки, еще какое-то добро.

– Назад! – кричат. – Назад! А куда назад-то?

Но вскоре стемнело, успокоилось все, спать в лесу улеглись, только думаю, мало кто в ту ночь выспался. Утром проснулись голодные, получили вместо завтрака по кусочку сахара и, – Князев с грустной улыбкой покачал головой, – подсластили, значит, жизнь, и пошли мы в наступление. Ротный наш если и знал когда-то, как это делается, то уже забыл к тому времени.

Никакого боевого порядка, как нас в училище обучали, попросту толпой поперли вперед. Стреляют куда-то, у кого винтовки есть, а через нас немецкие снаряды летят, головы к земле гнут. Вышли на опушку, команда:

– Окопаться!

А чем? Ни лопат, ни какого другого шанцевого инструмента, ничего нет.

Установили два «Максима», что у меня во взводе были, замаскировали их хорошо. У меня в училище по маскировке всегда «отлично» было. Один пулемет почти новенький, а другой старый, потертый весь, но точность боя отменная. Прицельная планка у него немного разболтана была, но если две спичечки подложить, воробья на лету распушит.

Лежим, ждем. И вот выходит из лесу колонна, солдаты в серых мундирах, впереди, похоже, офицер. Идут походным строем, не рассыпаясь в цепь, как к себе домой. Думают видать, что все русские уж давно пятки салом смазали. Ну и мы им за наглость. Подпустили метров, наверное, на семьдесят, так, что уже лица их можно было различить, и как врезали из двух «Максимов»! Думаю, если из них живой кто остался, крепко тому повезло. И тут же из лесочка напротив открылась по нам стрельба да такая точная. В считанные минуты мне всех красноармейцев из строя вывели, кого ранило, кого убило. Раненных вынесли, мертвые на месте остались, и нас из всего взвода двое остались: я – командир и красноармеец – Панкрушихин Коля. Остальные бойцы нашей роты, с командиром вместе не пойми куда подевались.

Лег я за пулемет, спичечки под прицельной планкой поправил и до ночи уже на 24 июня отстреливался. Подбираются ближе, лезут, лезут…Я тр-р-р из «Максима» – они назад. Видать минометов у них не было на этом участке и артиллерии тоже, а то б они, конечно, быстро нас уконтрапупили. А голой грудью на пулемет немец не полезет, он не дурак. И дурака, как у нас, над ним тоже нет, чтобы солдата на такое послал.

Страха, считай, не было, хотя это и мой первый бой был. Испугался, когда кресты на самолетах увидел, а тут нет. Боязнь, что подберутся поближе да гранатами забросают имелась, так, а я сам на что, не зря же в училище лучшим по стрельбе из пулемета числился. Снайпер? Так тогда ни понять ничего, ни мама сказать не успеешь. Но это я сейчас больше задним умом рассуждаю, а тогда, как помню, во мне больше азарта было, как в деревенской драке, стенка на стенку, я их еще мальчишкой застал. Да и потом, я ведь знал, и Панкрушихин мой тоже, что скоро, ну через несколько часов подойдут наши части и тогда другая война начнется. Знать-то знал, но на душе, когда перестрелка стихала, все одно муторно было. Одни мы остались, оба-два на весь участок обороны от всей Красной армии. Обидно.

Стемнело. Тихо-тихо стало кругом, будто и не было ничего. Ни стрельбы, ни смертей. Только ракеты взлетают там-сям, да зарево впереди. На другой день опять стреляли мы с Панкрушихиным по немцам, что к нам подобраться пытались, пока патроны не вышли.

Глянул на часы, хотел время посмотреть и бойцу своему приказ на отход дать, а часов моих – хорошие были часы, в Москве покупал – нету, пулей срезало и руку оцарапало, кровь. А я и не заметил даже когда цапануло. Окрестила меня, значит, война. И тут слышу сзади:

– Товарищ лейтенант, товарищ лейтенант!

Оглянулся, боец с нашей стороны бежит. Машу ему рукой, чтоб лег, подстрелят. Подползает, докладывает:

– Товарищ старший лейтенант командуют вам отступать.

Опять мне обидно стало. Наши оказывается здесь, поблизости, а к нам на помощь подкрепления не прислали. Нельзя же так воевать. Ни по тактике, ни по совести. Ладно. Вышли к своим и пулеметы даже вытащили, а там меня похоронили уже, решили, что погиб. Стали отступать.

Мы к тому времени уже в окружении были, оказывается. Пока мы с Панкрушихиным из «Максимок» тыркали, немцы уже далеко на восток продвинулись. А насколько и не знал никто. Потопали и мы на восток, к своим.

Никто нас не кормил, командования тоже никакого. Соберут, бывает, в лесу, перепишут всех, распределят по ротам и взводам, а утром встаешь – уже нет никого, разошлись. Выручали нас местные жители, белорусы, русские – к востоку дальше все больше русских деревень попадалось, – а то бы с голоду перемерли все. Так и то, зайдешь в деревню, попросишь поесть, а хозяйка чуть не плачет:

– Ну, нету, родные, ничего. Впереди вас уже сколько солдатиков прошло.

Хорошо, если пшеница есть. Тогда запарят ее в чугунке в русской печи, так хоть живот набьешь. А от поляков, их там тоже много жило, одно слышали:

– Ниц нема. Нету, мол, ничего. Не больно они нас жаловали да и жили то совсем небогато, и захотели б много не дали. А были и такие, что русских, советских по-настоящему ненавидели. В одной деревне ксендз, поп польский по нам с колокольни огонь из пулемета открыл. Хорошо, с нами парень был сержант, снайпер, он его оттуда сковырнул. Я тогда подумал еще, помню: «Ничего. Если задержится тут немец, хоть ненадолго он вам порядок наведет такой, что еще слезками по нам плакать будете». А уж плакали они по нам или нет, того не знаю. Нам тогда своих слез хватало…

Пробовали, было, и оборону против немцев ставить, да только оружия, оружия-то уже почти ни у кого не было и патронов тоже. Красноармейцев соберем, окопчики выроем, а бойцы за ночь опять разбредутся, кто куда, хоть ты плачь, хоть ругайся, ничего не сделаешь. Не стрелять же в них в самом деле…

В одном лесу задержались. Народу набралось много – бойцы в основном, несколько командиров, лейтенантов больше. Совещаемся, как быть, и тут смотрю, идет к нам высокий, подтянутый майор, в чистеньком обмундировании и выбрит чистенько. Голова седая, а сам бравый, фуражка, помню как-то лихо, чуть набок сдвинута. «Вот молодец, – думаю, – такой выведет». Подходит к нам, говорит:

– Товарищи командиры, я командир 121 артиллерийского полка. Нужно организовать бойцов для прорыва окружения. Наши разведчики определили, где у них самое уязвимое место. Там поведем людей на прорыв.

Собрали всех бойцов у кого винтовки были, подходит он ко мне, спрашивает:

– Ты кто?

– Пулеметчик, – говорю.

– Через час берите бойцов, кто без оружия и выдвигайтесь вслед за нами. Возьмете у убитых винтовки, будете поддерживать атаку.

Увел он красноармейцев с винтовками, а через час, может быть, слышим мы километрах в полутора-двух от нас пулеметы зачастили. Немецкие пулеметы, наши-то я уж по звуку сразу отличил бы. Немного времени спустя смолкла стрельба. Понятно стало, что плохо дело для товарищей наших ушедших обернулось.

Вскоре пришло назад несколько красноармейцев, какие и без винтовок уже, потерять успели. Один рассказал, что шли они по лесу за этим майором, вышли к ржаному полю. Майор командует:

– Немцы впереди, давайте на них с криком «ура!». Они этого боятся.

Ну, закричали: «Ура!» – побежали вперед и наскочили прямо на немецкие танки.

– Начали они по нам с пулеметов резать, – рассказывал красноармеец, – мы, понятно, кто куда. Чего ты танку винтовкой сделаешь? Я в ложбинку какую-то шмыгнул, залег, глянул назад и вижу, майор тот к танкам бежит и из них по нему не стреляют. Шпион он оказался. И тут боец один, видно, подлости такой не мог стерпеть, смотрю, остановился, приложился из винтовки и майора того уложил. Да и сам в землю головой сунулся. Так-то вот…

Пошли мы осторожно туда, где ребят постреляли, боец этот показал. Танки немецкие ушли уже. Таскали мы, таскали раненых наших из ржи в лес, много вынесли. А дальше-то ничего сделать не можем. Врачей нет, медикаментов тоже. Так и оставили их в том леске, а сами дальше на восток потопали…

Шли толпами по лесам, по дорогам. Немцы подъедут на мотоциклах, сколько-то народу отделят и угонят куда-то, а на остальных и внимания не обращают. Куда, мол, вы денетесь. В одном месте – неподалеку от Минска попали мы в глубокий лог, где были тысячи окруженцев. Многие просто не могли уже идти дальше, так обессилели от голода. Много и мертвых было. Другие накопали нор в откосе и в них жили, уж не знаю, чего дожидаясь…

Как-то в лесу, на привале, оторвал я осторожненько, по совету одного товарища, листочек от корочки своего командирского удостоверения. Сложил его аккуратненько, чтобы фотографию сильно не помять, хорошо – маленькая она была – попросил у красноармейца иголку с ниткой и зашил этот листочек в пояс шаровар, на случай чего.

– О чем думали тогда, спрашиваешь? Поначалу о том, что вот подойдут наши главные силы и вытеснят агрессора на его территорию, чтобы там – малой кровью, могучим ударом, как в песне пелось, – невесело усмехнулся Князев. – Потом и гадать перестали, почему все идет совсем не так, как нас учили. Чего толку от таких умствований, жить они не помогают, только мысли навевают поганые. Кишки в брюхе от голода путаются, ноги гудят, куда ни ткнись – всюду немец на губных гармошках пиликает – победу празднует. Какие тут умствования. Одно на уме – к своим выйти, должны же они, наконец, где-то закрепиться… Считали, как Минск позади остался, что уж Смоленск-то наши так просто не сдадут, будут за него биться, как 1812 году было…

В середине июля мы уже втроем шли. Я и двое моих товарищей, тоже лейтенантов, только артиллеристов Сергей и Николай. Оба туляки, из студентов в военное училище попали, а перед самой войной, как и я, в армию. Они меня и научили, как пропитание по «бабушкиному аттестату» добывать. К тому времени окруженцев на восток из Белостокского «котла» уже много меньше шло, чем вначале. Кто погиб, кто в плену оказался, а кто в примаках у вдовушек деревенских окопался, а, значит, и еды выпросить проще было, хотя и опаснее. Уже полицаи во многих деревнях появились.

Когда мы в лесу встретились, я Сергея спросил, где они ночуют, как пропитание добывают? Он говорит:

– Немцы обычно, когда солнце на закате, в деревню заходят и останавливаются в ее начале, в западной части. Значит, надо в дома на выходе из деревни, в восточной ее части стучаться. Если хозяйка хорошая, то и накормит, и переночевать пустит. Попросим, чтоб разбудила до рассвета, а утром на ноги и в путь. Обычно еще и завтраком до дороги покормят.

А Николай добавляет:

– Смотри, где дымок идет из трубы и съестным пахнет. Заходи и будешь сыт.

Так и делали. Дымок из трубы идет, Николай шасть в калитку. Я поначалу было за ним, а Сергей меня за рукав:

– Погоди, так нельзя. Один зайдешь – хорошо накормят, два – хуже, а трое – совсем голодными выйдем. Вон домов много, иди и выбирай.

Хорошие были ребята, рассудительные, но не все человек предугадать может, хоть он семи пядей во лбу будь, тем более на войне, в окружении. И вот как-то дней через пять после нашего знакомства подошли мы к одной деревеньке, как Сергей меня и обучал – с восточной части. Они вперед прошли, а я у крайнего дома задержался. Портянка в сапоге сбилась, перемотать решил. В деревеньке тихо, моторы не шумят, скотина не кричит, говора немецкого не слышно, все нормально вроде. Нагнулся я, начал, было, сапог с ноги стягивать и тут, в щель в заборе женский голос громко шепчет:

– Не ходите туда, там немцы.

И шаги от забора к дому зашуршали. Я сапог отпустил, только хотел Сергея с Николаем окликнуть, как слышу впереди, за деревьями:

– Хальт! Хенде хох!

Ну, тут все понятно, товарищам своим я не помощник, нужно самому спасаться. Смотрю – сбочь дороги и дальше, кроме полыни высоченной, до лесочка ничего не видать. Скользнул тихонько в эту полынь, двинул на карачках к лесу, а мне в нос пыли набилось чихнуть охота спасу нет. Зажал нос пальцами, рот ладонями, задыхаюсь, а терплю. Добрался до деревьев, еще сколько-то на карачках прополз и бегом в чащобу. Чихаю, аж в голове отдается, и слезы ручьем бегут. Отбежал подальше, успокоился маленько, пожалел ребят и несолоно хлебавши дальше в обход деревни потопал.

Дальше шел опять один, строго на восток. Днем старался по лесистой местности двигаться, если ночью случалось идти, то и по полям. Голодуха себя знать давала, не всегда удавалось поесть что-нибудь выпросить, силенка убывала понемногу. Потому без отдыха было никак нельзя. В разбитой полуторке нашел я плащ-палатку и, если ночь была не очень холодной, а, главное, дождя не было ночевал, случалось, на вольном воздухе, но больше то, конечно, старался под крышу попроситься. Вот так шел как-то раз, вертел в голове мысли свои горькие, а потом так устал, что и не до них стало. Одно только стучит в голове – хоть бы огонек какой, хоть бы у порога на дерюжке прилечь, в ножки б хозяевам поклонился.

И тут – как в сказке. Вот он огонек, не то лесника дом, не то сторожа какого, рядом лесопилка вроде, досок штабеля. Вокруг тихо, в доме тоже тишина, ни немцев, ни полицаев, видать, тут нет. Постучался. Открывается дверь, стоит старичок в душегрейке, лампу керосиновую в руке держит. Я прошу, пустите, мол, переночевать, сил никаких нет, а он говорит, пустил бы, да у меня уж четверо таких, как ты, в доме сидят, куда я тебя? Я говорю, что, мол, и у порога приткнусь, лишь бы лечь скорей, а если кусок какой найдется, так век благодарен буду. Ладно, пустил он меня в дом.

Захожу. В горнице стол, на нем плошка – светильник, чугун картохой дымится, вокруг стола четверо красноармейцев. Смотрю, знаков различия на форме нет и звездочек на пилотках тоже. Говорю:

– Здравствуйте, товарищи бойцы.

А мне один из-за стола по всему видать старший у них отвечает:

– Нету тебе тут ни товарищей твоих, ни бойцов, нам война ни к чему. А ты че кубари не снял, с наганом ходишь, Гитлера хочешь победить? Нам такой приятель ни к чему. Из-за тебя, если немцы наедут, они и нас могут в распыл пустить.

Устал я здорово, а разозлился еще больше, чувствую, сила не моя, а удержаться не могу:

– А про присягу ты забыл, значит? Немцев боишься, а коль перед своими отвечать придется. Про то не думал?

Встает он из-за стола. Смотрю, ничего крепкий парень, морда здоровая и рыжий, как сейчас, помню. Подходит ко мне. Остальные трое сидят, но тоже ко мне повернулись и чую, заварится каша – за рыжего встанут.

– Снимай, – говорит, – кубари лейтенантские и наган сюда давай, он тебе ни к чему теперь. А песенки свои про присягу можешь оставить, мы их уж раньше наслушались, хватит.

– Кубари мои, отвечаю, и наган тоже при мне останутся. А тебе, коль другой раз заикнешься, я не наган, а из нагана в лоб дам, так, что ноги протянешь. Понял, шкура?

И руку на кобуру положил. Он ко мне было, да остановился, откуда ему знать, что наган тот пустой. Тут встает за столом еще один, постарше уже мужик, щетина на подбородке с проседью.

– Оставь его, Степка, – говорит. – Всяк сам свою судьбу решает. Не будем друг другу мешать, переночуем, а там всякому своя дорога.

Тут дед в разговор встрял:

– Покуда в доме моем, – заявляет, – чтоб без шуму-драки, а то не посмотрю, что бугаи здоровые, палкой погоню.

И ко мне:

– Пошли, куда лечь покажу.

Завел меня в какую-то клетушку, лечь только ноги вытянуть, плошку засветил, рядно какое то на пол бросил. Если б не эта сволота за стенкой, во дворце себя можно б было считать. Дед будто мысли мои прочел. Приносит мне миску с горячей картошкой, да краюху хлеба, воды в кружке и говорит тихонько:

– Ты, парень, спи спокойно, не бойся. Я подежурю, тронуть тебя не дам.

– Спасибо, отвечаю, дедушка, – как вас звать-величать, кого поминать добрым словом?

– Да то не важно, Господь вспомнит, когда время придет.

Ушел он. Снял я ремень с кобурой, сунул в изголовье. Попробовал было крепиться, сон к себе не допускать, да надолго меня не хватило, уснул крепко, хоть за уши трепли, не разбудишь. И проснулся тоже разом. В щель дверную лучик солнечный пробивается, в доме тишина. Встал я тихонько, дверью скрипнул, смотрю, у двери на табуретке дед мой сидит, спиной на стену откинулся, глаза закрыты. Испугался я было, живой хоть, неужто удавили душегубы? А он спит, старая перечница, часовой тебе называется. В доме тихо, слышно только, как часы на стене тикают. Ушли эти.

Разбудил деда, тот мне и рассказал, что рыжий с тем, что постарше долго спорили, что со мной делать. Рыжий предлагал меня связать и немцам выдать, говорил, что за лейтенанта им может еще и награда какая выйдет. Его и один из бойцов поддержал, только тот с щетиной сивой на своем настоял. Чтобы, значит, каждому своей дорогой идти и греха на душу не брать. Парень-то, я то есть, какой бы ни был, а все ж свой. Русский.

Попил я с дедом чаю, оставил я ему кобуру со своим наганом пустым, попросил спрятать, где подальше, чтоб беды от него деду не было. А я, коль случай выйдет, вернусь и оружие свое заберу, пока-то оно мне без пользы. И пошел я дальше. Как тот сивый говорил, по своему пути.

Шел по лесу с час, наверное, и такое было у меня чувство, будто кто душу мою на замок запер, железными обручами обхватил. Дышу, иду, а себя вроде бы как и не ощущаю. Сел под дерево, сижу. И тут, как хлынут у меня слезы из глаз. Я пацаном не припомню, чтоб часто слезы пускал. Всегда веселый был парнишка. До колхозов то уж точно, ничего не боялся. А тут… Сижу под деревом и реву белугой. Так стыдно мне до того в жизни никогда не бывало. За тех, кто меня немцам выдать хотел, за себя самого, что еще живой. Потом встал и пошел, себя не чувствовал, будто к пропасти какой или к стенке на расстрел. Где свои, где они? Как так, что они хуже чужих, врагов хуже? Разве это правильно?

Ну да потихоньку оклемался. Наскреб табачных крошек в кармане, пожевал их, поскольку ни спичек, ни бумаги на закрутку у меня не было. Успокоился немного. Пошел дальше. А что еще делать было? Как эти – к немцам бежать, лапки кверху задрать? Ну уж, нет. Лучше в лесу с голодухи сдохну, раз судьба такая…

Смешно сказать, только после случая этого, стал я на всех рыжих с недоверием и опаской даже смотреть. Понимаю, что глуплю, а сделать с собой ничего не могу. Так этот гад мне в душу плюнул…

А жрать все время хотелось. Бывало, выйду к шоссейке и лежу в кустах, жду, пока колонна грузовиков немецких пройдет. Потом выползаю быстренько смотрю, может кто из фрицев огрызок какой выбросил, не доел чего и так же быстренько назад. Стыда при этом у меня никакого не было, жаль только редко, что добыть удавалось. Один раз немец половину бутерброда с колбасой обронил, так для меня это праздник был просто.

Вот после этого как раз был со мной случай, когда я впервые почувствовал, будто кто мне сигнал об опасности подает. Шел по лесу днем, голодный, как всегда, вышел на опушку. Неподалеку деревеньку видно, а рядом совсем, шагов за сто от меня женщина корову пасет. Посмотрел из кустов по сторонам, вроде ничего опасного нет, решил к ней подойти. И тут будто кто пальцами промерзшими по затылку мне провел, так что аж передернуло меня всего.

Говорю про себя: «Спокойно, Спиридон. Чего ты дрожать вздумал? Если что, деру дать успеешь». Ну и подхожу к тетке этой, поздоровался, спрашиваю:

– Тетушка, кто в деревне? Немцев нету?

Она на меня и не глядит, буркнула только из-под платка: «У меня никого нету» и опять за коровой своей: «Нюра, Нюра, иди сюда, иди на травку, касатка». Плюнул я, разозлился на нее и пошел в деревню. Долго не раздумывая, захожу в крайнюю хату, а в ней меня парень встречает белобрысый, рябоватый, одет просто, по-крестьянски и с карабином. И карабин у него немецкий. Деваться некуда, спрашиваю:

– Партизан?

– Ага, – улыбается во всю ряшку. – Партизан.

Тут женщина входит со двора, поздоровалась, за стол приглашает. Наливает большую тарелку борща, хлеба нарезала. «А-а, – думаю, – кто вы ни будь, а коль жрать дают, не откажусь. Может, не скоро еще так порубать придется, а, может, и никогда. Стал я борщ хлебать, а парень тот вышел на крыльцо и в воздух стрельнул. Давай я еще быстрее наворачивать, добавочки даже попросил, пока те, кому он сигналил, не появились.

Приходит другой мужик, уже лет сорока и тоже с немецкой винтовкой. Посмотрел на меня, усмехнулся, винтовку на плече поддернул. Парень ему:

– Вот, батя, окруженец из леса вышел, похоже, командир. Повезем его или отпустим?

Тот посмотрел на меня еще разок внимательно и говорит:

– Повезем.

Ну, понятно, что это за «партизаны». Вляпался я все-таки, а страха почему-то и нет. Чувствую, что уйду от них, а откуда такое чувство у меня тогда взялось и сейчас тебе не объясню.

Папа полицейский меня из-за стола пальцем поманил и давай осматривать. Гимнастерка на мне хорошая диагоналевая была, я за два месяца до того получил и не заносил еще сильно, хоть и в лесу ночевал. Брюки тоже хорошие, но порванные в двух местах, да я их еще, сам не помню где, на мое счастье в мазуте измазал. Помял он брючину, поморщился недовольно, показывает на гимнастерку:

– Сымай!

Делать нечего. Снял я с себя ремень, гимнастерку, бросил их на пол и говорю:

– На. Прибыли тебе с моего несчастья не будет

– Помолчи лучше, – бурчит. – Будешь еще рассуждать… Это тебе не при советской власти.

«Да ты, – думаю, – свой кусок при любой власти урвешь. Как бы тебя объегорить, с сынком твоим вместе?»

А они довольные оба папа с сыном, поймали большевистского бандита, повезут хозяевам. Те им косточку дадут, улыбочкой пожалуют. Говорю себе: «Не спеши, Спиря, не спеши. Чтоб бежать, момент надо самый верный выбрать». Стою тихо, делаю вид, что слезы вытираю.

Посадили они меня в телегу, даже рук не связали. Куда, мол, такой денется, вся душонка в мотню ушла. «Э, нет, – думаю. – К немцам мне не надо. А может, еще и до немцев не доеду, шлепнут по дороге». Дорога тем временем по полю пошла, потом и в лес заехали. Сынок-полицай спиной ко мне сидит, лошадьми правит, винтовку рядом с собой положил. Папа, рядом со мной сидит, как в лес въехали на меня сторожко поглядывает. Винтовку цепко держит, да сразу видно без привычки, стрелять, похоже, не большой мастак. Конечно, сдуру и с бельмом на глазу попасть можно, даже в такого шустрого, как я, но делать нечего. Сижу, голову повесил, а внутри напрягся весь. «Будь готов, Спиря», – сам себе командую.

Дорога поворачивает и слева, как раз где мы с папой-полицаем сидим, пошел круто вниз глубокий, дна не видать, овраг, мелким кустарником заросший. Уходит в лес, дальше в лес, конца краю не видно. Прыгать, запросто шею сломаешь, но это момент тот самый. Другого такого и не будет, может…

– Дяденька, – жалобно у папы-полицая спрашиваю, – куда вы меня везете?

Он довольный, любит человек, когда перед ним гнутся, гыкает:

– Куды, куды? Знамо дело, куды.

– А-а-а, – киваю ему. – Ну, простите тогда.

– Чего?

– Того, – картуз ему на глаза напялил по самые уши и как сигану вниз… Мама родная! Качусь кубарем, о корягу боком приложился, щеку подрал, рубаха нательная затрещала, за ветку зацепилась. Вот уж сосенки мимо пролетели. На ноги вскочил и ходу по лесу. Тут только слышу далеко сзади:

– Стой! Стой! Догоним, убьем.

«Куда вам, суки милые. Куда вам меня догнать».

– Бах! Бах!

А я уже совсем от них далеко, наугад бьют. Пули где-то в стороне видать прошли, посвиста и не слышал. Через ручеек перемахнул, с километр еще отмахал, выбежал на кромку леса и назад шмыгнул. Стоп, привал. Надо передохнуть.

Посмотрел в небо, оно уж сереет, к вечеру дело идет, мое время начинается. Слезы вытер, отдышался хорошенько, лег на спину под сосенку и думаю: «Сколько же тебе еще тебе, Спиря, везти-то будет? Будто бережет тебя кто…». Да с такой мыслью и задремал. Так меня баба эта в деревне накормила, что хоть страху все ж и натерпелся пока бежал, на полное брюхо в сон потянуло.

Но самое чудное потом было, когда я уже и от своих спася, и от полицаев убежал, – Князев замолчал, повертел в руке стопку, поставил ее обратно на стол. – Не чудное даже, а не знаю, как и сказать… В общем слушай, а поверишь – нет, твое дело. Это уже в августе было, когда впереди по пути моему артиллерия стала погромыхивать. Еле-еле ее было слыхать, но я то этих звуков так долго ждал, что расслышал сразу и приободрился малость. Значит, встал фронт, застопорились немцы, рано помирать. А и помереть все ж таки можно, поскольку с голодухи у меня тогда совсем живот свело, вовнутрь его повернуло. Силенок маловато осталось, даром, что жилистый, в деревни зайти боишься, хотя жратвы бы дали, наверное. Да боюсь в деревню зайти, понимаешь ты. Раз-два с рук сходило, мимо беда пролетела или я от нее убежал, а больше, глядишь, и не сойдет.

Вот лежу как-то к вечеру у кромки леса, изучаю местность – деревеньку домов в тридцать, – как в училище обучали. Размышляю, как к ней подойти лучше, как отходить быстрее, если потребуется. Ближе всего ко мне, будто от других в сторонку отбежал, небольшой домишко обветшавший, покосился даже малость. Рядом с ним огород, шляпки подсолнечные качаются. Думаю, станет смеркаться, может свеколки подкопаю или морквы, хоть они, наверное, и не выросли еще толком. Жаль, спичек нет, со спичками я бы королем был. Нарыл картошки, напек… Эх ты ж ворона-Матрена! Сплюнул я с досады, как слышу позади меня голос:

– Ты, внучок, не в огород мой, часом, собрался?

Глуховатый такой голос, ласковый, такой же, как у моей бабушки родимой Прасковьи Егоровны.

А меня солнышко пригрело, думки мои в полудреме вертятся, вот я сквозь дрему и отвечаю:

– Пока не решил

И тут же подскочил, как водой холодной облили. Оглядываюсь, бабушка-старушка, как с картинки из книжки со сказками, что у нас в доме была. Даже вязанка хвороста за плечами и та на месте. Стоит, улыбается тихонько, глаза щурит. Лицо морщинистое, юбка длинная из рядна какого-то, кофточка такая же, взгляд ласковый, но внимательный будто и тебя и сквозь тебя видит. И веришь – нет, тут же вспомнил я, где взгляд такой наблюдал. На иконе у Божьей Матери, что в комнатушки у бабули моей висела. Понял – нет? Думаешь, не бывает такого? А было. И сразу будто размякло что-то у меня в душе, так, что слезы из глаз едва не брызнули. Но я их придержал все-таки, успокоился, обстановку здраво оценил и спрашиваю:

– А вы меня не покормите, бабушка?

– Покормлю, – отвечает. – Дом ты мой приглядел уже, как стемнеет погуще, так и приходи. Дверь открыта будет.

– Вы, – предлагаю, – вязанку свою оставьте. Я еще хворосту соберу, чтоб на дольше вам хватило и вечером принесу.

– Не надо, – говорит. – Я свою вязаночку сама понесу. Вдруг увидит какой человек, что Матвеевна из лесу с пустыми руками идет, да и призадумается, отчего так? А зачем ему эта думка, пускай уж без нее живет.

Подивился ее сообразительности, себя выругал за недомыслие, дождался, когда стемнело, и по намеченному заранее пути двинулся к бабушкиному дому. Насобирал я к тому времени порядочную кучу хвороста, а увязать то его и нечем. Веревки нету, ремень комсоставский холую немецкому достался. Ухватил, сколько смог, топаю. Света в ее окнах не видать, одна луна-союзница мне дорогу подсвечивает, но добрался без происшествий. Хворост у крыльца свалил, толкнул дверь тихонько – не заперта. Ждет меня бабушка, значит.

Зашел в горницу, и таким запахом на меня пахнуло, что даже голова немного закружилась, а по лбу, будто котенок лапкой провел, мягко так. Поднял руку, потолок рядышком, с него травка всякая метелочками свешивается. В двух шагах от меня дверь в комнату приоткрыта, видно иконы в красном углу, а под ними лампадка мерцает, точь в точь, как у моей бабули. Стола край, на нем лампа керосиновая светится, чугунок картошкой вареной дышит, в дверях кошка сидит на меня смотрит. Ставни на окнах наглухо закрыты. А хозяйки, в разведке бы ей служить, не видать. Думаю, где ж, бабуля? А она меня уже сзади за плечо трогает, дверь за мной на улицу закрывает, крючок накидывает. Говорит мне тихонько:

– Проходи, Спиря, не бойся.

Прикидываю, что я имени ей своего вроде бы не называл. Откуда ж она его знает тогда? А она, как мысли мои читает:

– Ты ж мне в лесу Спирдоном назвался, вот я тебя Спирей и назвала. Не обижаешься?

Я головой мотаю, нет мол.

– А меня Матреной Матвеевной звать-величать, проходи к столу, вечерять будем.

Я ем-наворачиваю, а она сидит напротив, ладонь по щеку поставила, смотрит на меня и молчит. Потом вдруг спрашивает, и ведь не о том, откуда я, или куда иду, о другом совсем:

– Ты крещеный?

Я удивился было, зачем ей это, потом отвечаю:

– Крестили маманя с батей покойным.

– А крестика на тебе, почему нет?

Опять я удивился, но про себя думаю, что старому человеку простительно про религию всякую размышлять и говорю спокойно:

– Так мне еще в школе рассказали, что никакого бога нету, никто его не видел. К чему мне крестик?

Она улыбается тихо, кринку с молоком ко мне пододвигает:

– Ну, люди то болтать горазды, особенно какие умней всех себя считают. А Бога Иисуса Христа тыщи видели, как я вот тебя, а слышал каждый, только не каждый слушает.

– Это как? – спрашиваю.

– Так душа у тебя есть или нет? Говорит она с тобой?

И тут у меня вдруг чего-то в глазах замокрело, устал видать сильно. Комок в горле молоком пробил.

– Говорит, – отвечаю. – Когда корит, а больше утешает, чтоб духом не падал, на всех вокруг не озлобился.

– Так это ж Он тебя и утешает, Иисус Христос.

– Так он, что же по-вашему у меня в душе живет?

Опять же с улыбкой ее спрашиваю, а самому совсем не смешно. Вспомнил, как просил Господа, хоть и молитвы не одной не знаю, как мог, просил, чтоб уберег. И когда от немцев вдвоем с Панкрушихиным отстреливались, и когда от полицаев бежал. Да и не тогда только… А она дальше говорит да спокойно так:

– И у тебя Он в душе, живет, и у меня, и у каждого. Потому как вездесущ. Во весь мир со звездами и планетами не вмещается, а в душу человеческую входит. Так вот.

Тут я озлился вдруг, слезинки с глаз смахнул и спрашиваю, да с напором еще:

– И в Гитлере живет? Так у него, кровососа, душа разве есть?

– Есть, – говорит она. – Только черная совсем. Тесно там Господу, трудно, мучается бедный, а все ж есть. Поскольку за всех без различия страдать подвизался. Люди Христа уже, считай, две тысячи лет мучают, а он их любя спасает. Тебя вот бережет.

– А меня за что, чем я особенный? – спрашиваю.

– Про то не знаю. Знаю только, что бережет. Отмечен ты Им.

Встала из-за стола, подошла к иконам, потом опять ко мне повернулась. И вижу, держит она в руках на бечевочке нательный медный крестик. Подошла ко мне, молчит, и я ничего не спрашиваю, голову только наклонил. Надела она этот крестик мне на шею, перекрестила меня и говорит:

– Носи с Богом. Иди смело, куда Христос тебя ведет, и ничего не бойся. И смерти не бойся, ее Сын Божий победил. Подлостей не делай, и он всегда и везде с тобой будет, и здесь, и там. Станет тяжело, страх обуяет, говори только: «Господи Иисусе Христе, помоги мне грешному». И будет с тебя. А теперь спать ложись в горнице, я тебе рядно постелила. Есть у меня рубаха и пиджак, от сына старшего остались, какой еще на той германской войне погиб, младший уж позже…

Замолчала она, перекрестилась на иконы и опять ко мне повернулась:

– Дам тебе одежу эту и хлеба с картошкой на дорогу тоже дам. Иди, ложись спокойно.

Пошел я утром дальше. Дала мне баба Мотя два больших каравая хлеба в холщовой сумке, от себя оторвала, значит. Их я постарался растянуть как можно на дольше потому, как, особенно ночью, артиллерию было слышно уже совсем хорошо. Фронт был неподалеку, а значит, в близлежащих к нему селах наверняка стояли немцы. А я уж сотни километров протопал, живой не в одной передряге остался и теперь, когда почти дошел до своих, врагам попасться? Очень уж мне этого не хотелось. И все ж попался. Попался и ушел, так, что расскажи – не поверят. А ведь было…

Берегся я, как мог. Шел только по ночам. Отыскал у шоссейки пустую бутылку, разобрал на этикетке «Мартель», видать какой-то немец – офицер из легковушки бросил. Про то, что это французский коньяк, я в какой-то книжке читал, потому сказал тогда сам себе – больше-то мне не с кем разговаривать было: «Привет тебе, Спиря, из солнечной Франции».

Бутылка эта мне очень пригодилась, воду в нее в лесных ручейках или бочажках набирал. Хлеб есть, вода есть, в деревни можно не соваться. Шел, говорю, только по ночам, дневал-дремал в копнах в поле. И вот, слышу так вот днем, что артиллерия уже совсем рядом гремит. Дошел, значит. Но ведь надо еще фронт перейти, а каков он тут – сплошной линией идет или очаговая оборона с обеих сторон, миновать ее можно? Спросить не у кого, только что самому пойти посмотреть. Дождался ночи, приказал себе быть смелым и пошел…

Шел, шел и вдруг вижу впереди огонек. Решил, что это керосиновая лампа в окошке светит. Думаю, пойду, загляну потихоньку, кто там, может, подскажут чего, а то и хлебцем разживусь. Мой-то к тому времени кончился уже.

Подхожу ближе и вижу… Стоит здоровенный немец, и на груди у него светится электрический фонарик, а пониже автомат поблескивает. Я его увидел, и он меня увидел. Немец мне, тихо почему-то:

– Хальт! Большевик? Комиссар?

Я ему тоже тихо, что на ум вдруг взбрело:

– Найн. Крестьянин.

– Христианин? – и рукой к себе манит. – Комм.

Я подошел, куда деваться. Думаю: «Вот и все». А он автомат мне в живот упер, палец на курке, а левую руку к шее моей протянул. Нащупал пальцами крестик в расстегнутом вороте рубахи, потом руку опустил, отошел от меня в сторону и штаны расстегивает. Вроде как помочиться решил. Я стою. Он шипит недовольно:

– Вази, плю вит.  Шнель. – и рукой машет, проходи мол.

Я пошел мимо него. Чувствую, что взмок весь. Дальше, дальше. Иду и жду: «Вот сейчас, сейчас в спину выстрелит». Нет, не стреляет. Совсем далеко отошел. В голове вертится «А чего он сказал? Шнель понятно – быстрее. А это, как его… Вроде и не по-немецки. Может поляк? Не похоже. Чех? Или просто человек хороший, в Бога верующий. Как это у них, католик». Сам себя дергаю: «Да на кой оно тебе, отпустил и хорошо. Живой, чего еще тебе надо». Иду, куда ноги несут, сколько шел и не помню. Все лес, лес. Сосны будто мертвым сном уснули, ни шелеста, ни скрипа. Трава только когда-никогда под ногами прошуршит или ветка сухая треснет, и опять тишина. И лес, лес, овраг, ложбинка и вдруг слышу:

– Стой! Руки верх!

Я руки поднял и ослабел разом. Так, с поднятыми руками на землю и сел, слезы по щекам покатились. Свои. Дошел-таки.

Подняли меня, обшарили:

– Оружие есть?

– Нету.

– Шагай вперед.




Глава вторая


Отправили меня в особый отдел на полуторке. В кузове, кроме меня, четверо бойцов с винтовками, да еще в кабине, кроме шофера, сержант с автоматом. Во сколько людей, чтоб меня охранять выделили, не побоялись, что у меня тогда под миллион вшей было. Я их уже и бить устал, стряхивал иногда с одежды, да и все на том. В бане-то, считай, за два с лишком месяца не был ни разу. Да, что там в бане, и не умывался даже. Сначала ополаскивал рожу холодной водой, когда ручей или речка под рукой имелись, а потом перестал. Понимаешь, какое дело, когда голодом день за днем живешь, лицо к холодной воде чувствительным становиться, до боли просто. Я и сейчас ее боюсь, осталось во мне это.

Остановились в лесу, чтоб малую нужду справить, так сержант этот с автоматом наперевес глаз с меня не сводил, на прицеле держал. И смешно, и страшно. Вспомнил «майора», диверсанта немецкого, который нас под пулеметы вывел, думаю, за такого меня что ли считают?

Ночью привезли куда следует, посадили в камеру, там таких, как я оборванцев, что из окружения вышли, с десяток уже было. Хорошо еще борода у меня тогда, считай, не росла, мужики какие со мной в одной камере сидели на Бармалеев были похожи.

Там в камере, ночью уже, снял я с себя крестик, чтобы особисты не увидели и к нему не прицепились, хоть вроде и свобода вероисповедания, да подозрительно. У них же все подозрительно у ребят этих – бритый –подозрительно, небритый того подозрительней, – усмехнулся Князев. – А тут лейтенант, комсомолец, молодой парень и верующий? С чего бы это? И нет ли тут какого замысла? В общем, снял и спрятал в брючном кармашке.

Потом, когда из особого отдела вышел, опять его одел и уже не снимал больше, он и сейчас на мне. Грешен я безмерно, но Господь обещал грешников спасти, может, и меня за мои страдания простит. Да и кой-чего хорошего я людям тоже сделал, я так думаю. А раз им, значит и Ему.

– Так вы по-настоящему верующий? – жарко спросил я, поскольку до того людей искренно, не показушно веровавших в Бога не встречал. Правда, на Пасху тогда много народу стало в церкви на службе стоять или на Рождество Христово друг к другу с угощением ходить. Я и сам и стоял и свечки за здравие и за упокой ставил и по гостям ходил. Только вот казалось мне, что Бога-то никто из нас не знает. Просто традиции старые вернулись – необычно, любопытно, рассказать кому можно, как на всенощной в церкви стоял. Игра это все было по большому счету, а ведь о тайне великой речь шла, такой, что и тянет тебя к ней, не пойми чем, и узнать ее опасаешься, с тихой дорожки на широкую дорогу ступить боишься…

– Не знаю, – после паузы сказал Князев. – Хотел бы этого, это точно. Было время, когда всем, что во мне есть уверовал. Спастись то, казалось, уже никак нельзя было, а приходило спасение. И не один ведь раз, какие уж тут случайности. А потом, когда топора над шеей не было, опять сомнения возвращались. То так, то по-другому, думаю. В церковь не хожу, а молиться молюсь каждый день, хоть кроме «Господи, помилуй», да «Спасибо тебе, Господи» и не знаю ничего. Хочу, чтобы Он был, с ним жизнь светлее, а там, теперь скоро уже узнаю, есть ли Он и каковский.

Спиридон Афанасьевич махнул рукой, затем потянулся за бутылкой, усмехнулся в свои боевые усы:

– Дотошный ты все-таки, парень, все-то тебе знать надо. Слушай лучше, что дальше было. Значит, сидим. Одни вшей бьют, другие во вшанку играют. Что за игра? Да простая, как дважды два. На листе бумаги или на полу, как мы там, круг начертишь, каждый свою вшу поймает и пускает на край. Чья первая до центра дошла, тот и победил. Ставок не было. Чего нам, заморышам, ставить? У нас самих жизнь на кону стояла.

Попробовал я в «волчок», что в дверях, посмотреть, а мне навстречу штыком. Еле глаз уберег. Утром принесли нам по сушеному чебачку, немного хлеба и чаю с сахарином. Ничего, жить можно. Потом на допрос. Сидит дядя строгий. Физиономия сытенькая, но помятая, замаялся, видать, таких, как я, на чистую воду выводить. И сразу:

– Давай, предатель, рассказывай, кто тебя сюда прислал?

– Не предатель я, – говорю. – Никто меня не присылал, я присягу выполнял воинскую, к своим шел и пришел вот. Документы у меня в порядке, сохранил – вот возьмите.

И листочек из командирского удостоверения аккуратно перед ним положил. А он кулаком хрясь по столу:

– Что ты мне тут рассказываешь? Присягу он выполнял, к своим шел. Где твои бойцы?

Рассказываю ему, что у меня их, считай, в первый день войны всех повыбило, как один остался, и вижу, что он дремлет и меня вовсе не слушает. Потом глаза на меня поднимает, опять кулаком хрясь по столу:

– Часовой! Этого увести, давай следующего.

Еще два раза меня туда таскали:

– Где форма командирская?

– На костре сушил, сжег ненароком.

– Где наган?

– Патронов в нем не осталось, спрятал до времени, как наступать начнем.

– Под расстрел пойдешь, гад!

Стращали, стращали, а утром на третий день заходит в камеру старшина, видать сверхсрочник, и спокойненько так, говорит:

– Давайте, ребята, на выход.

Отвели нас в душ, подстригли, помазали какой-то мазью от вшей, выдали старое хлопчатобумажное обмундирование, ботинки с обмотками, отвели в казарму, а там уже человек восемьсот таких же, как мы окруженцев, красноармейцев и командиров, вперемешку.

Сутки мы не просыпались, потом еще неделю ничего не делали, ели да спали. И кормили ничего, терпимо. Хотя нам с голодухи, конечно, маловато этого было. Потом приходит красноармеец из особого отдела, говорит, что велено ему меня туда сопроводить. Пришли в особый отдел, он показал мне на кабинет, где меня днями назад в «предатели» определяли и говорит:

– Товарищ старший лейтенант вас ждет, а назад дорогу без меня найдете.

У меня с души, как камень своротили. Думал по новой все завертится, а тут, похоже, к лучшему оборот, на вы меня боец величает. Захожу в кабинет. Старший лейтенант из-за стола спрашивает:

– Князев?

Я по стойке смирно встал, докладываю:

– Так точно, лейтенант Князев.

Он посмотрел на меня, как сытый кот на сметану и говорит.

– Воинское звание лейтенант с вас снимается, вы его не оправдали. Вы теперь сержант и направляетесь как специалист инструктором по пулеметному делу в запасной полк. Родина на ваше обучение средства тратила, будете их отрабатывать. Проявите себя хорошо, получите возможность вернуться на фронт, проявить себя в боях и восстановить высокое звание командира РККА.

«Ах, ты ж, – думаю, певун, ворона-Матрена, тебя б туда, да в пехоту, да под танки, чтоб слезы да сопли только размазывать по морде успевал, пока не пришибло…»

Он продолжает:

– Возвращайтесь в казарму, ждите дальнейших распоряжений.

– Спасибо, – говорю, – товарищ старший лейтенант за доверие. А на фронт нельзя мне сейчас?

– Топай, пока ветер без сучков, – отвечает. – Скажи спасибо, что спецы нужны крепко, а то бы так легко не отделался.

Как я обрадовался, слов нет, еле-еле себя удержал, чтобы не улыбнуться. Бог с ними, с кубарями лейтенантскими, главное, на фронт ехать не надо. Пошел от него в казарму, дороги не замечая, сами ноги вели. Так я душой измаялся, что сразу назад на войну идти попросту боялся. Боялся, что сердце порвется. Потому и про фронт спросил, чтоб наверняка знать, твердо они про меня решили или нет, ну и патриотизм свой показать на всякий случай. А потом, думаю, надолго я от войны не сбегу, все равно догонит. Сталин сдаваться не собирается, я тоже; у фюрера, понятное дело, свои планы. Отдохну маленько, отъемся, успею еще повоевать.

Ну, насчет того, чтобы отъестся в запасном полку, это я крепко ошибся, – улыбнулся Спиридон Афанасьевич. – Пайка там оказалась чуть получше, чем в окружении. Потом присмотрелся, что к чему, понятно стало, что паек то там, не то конечно, что на фронте, но жить можно было б, если б нам от него только половина не доставалась. Остальное повара, штабисты и разное начальство разворовывало. Говорят, при Сталине порядочек был идеальный. Больше его, было чем сейчас, это верно, но воры в России никогда не переводились, и ни Петр первый, тоже душегуб немалый, ни Сталин с ними не управились.

В общем, 600 граммов ржаного хлеба на весь день. Утром в жиденькую похлебку кусочек хлеба отломишь-покрошишь, кажется, что посытнее малость выходит. К чаю на один зуб сахарку, масла не припоминаю. В обед щи на костях, поскольку паутинки мясные в бульоне углядеть можно – два бачка на шестнадцать ртов. И полбачка каши из пшеничной крупы-сечки, «бронебойной», поверху кучкой – по пол-ложки на рыло – тушенка. А на десерт – титан с кипятком в полное распоряжение. Миски кухонному наряду можно было не мыть, бойцы их до блеска вылизывали.

Хлеб делили так. Разрежут булку на восемь человек, один отворачивается, а другие на кусок показывают и кричат:

– Кому?

Он фамилию называет, тому отдают. И так дальше. Один из ротных, какого с фронта после ранения тяжелого в запасной полк послали послужить, говорил, что и на передовой в окопах так же хлеб делят. А немцы если услышат это: «Кому?», гогочут и кричат из своих окопов: «Политруку!»

Я когда командиром пульвзвода стал, в своем взводе такую дележку запретил. Боец своему товарищу, как себе доверять должен, иначе какая спайка, какое товарищество? Пусть берет первым, кто хочет, может ему всех труднее нехватку переживать, за ним другие. И все. По-товарищески, по-солдатски.

Да, командиром-то как я стал, расскажу. Сначала меня по прибытию в запасной полк поставили помощником командира пулеметного взвода. Взводный – лейтенант из запасников с бойцами шагистикой занимался, а я их обращению с оружием, главное дело с пулеметом, конечно, обучал. А вообще сказать, готовили в этом полку бойцов к войне очень плохо. Главное внимание шагистике – направо, налево, кругом, в колонну по одному и так далее. Задачи красноармейца в бою, тактика, знание своего оружия это все потом. Командир полка говорил, и я сам это слышал, хоть и верить отказывался:

– Если красноармеец перед командиром четко шаг отбивает, он и на фронте не оплошает.

И говорил он это не в шутку, а вполне серьезно. Я еще подумал, тогда, что он, наверное, книжки про Суворова не читал. Она, как раз перед войной вышла и у нас в училище по рукам ходила. Разве этому Александр Васильевич учил? Он как раз противник такого был, артикулы эти все, показуха для него злейшими врагами были. «Пудра не порох, букли не пушки». Это ж он не кому-нибудь, самому царю сказал. А этот вон чего несет.

Но самое плохое – огневая подготовка слабая. Главное, чего от бойца требуется это хорошо стрелять уметь, а как ты этого добьешься, когда на учебные стрельбы пулеметчиков, на одного бойца по несколько патронов давали, да и стрельбы те пару раз за все его обучение были. Бронебойщикам перед отправкой на фронт по одному разу из ПТР давали стрельнуть. Это куда?

В бою, говорят, выучитесь. А что выучишься ты, коль живой останешься, и с такой подготовкой немцу ты никакой не соперник, про то, понятно, помалкивали. А ребята-то в запасном полку все, считай, из колхозников, войну в кино только видели, для них она, как песня залихватская. Про то, что все песни настоящие солдатские, все до одной грустные, им и неведомо…

С взводным у меня ни дружбы, ни вражды не было. Служака такой же, как мой ротный в Волковыске, что и знал, то забыть успел. Тоже немолодой уже, лет за сорок. Меня не донимал, а вот на красноармейцев, бывало, строжился, особо при начальстве. Все старался ему показать, какой он требовательный суровый командир. Как я понимаю, на фронт попадать ему не хотелось, вот он «спектакли» и устраивал.

Но и на старуху проруха бывает. Подпил он раз здорово, попался на глаза командиру полка, тот его жучить, а Макарыч мой его матом в ответ. Ну и до свидания. Успехов вам на фронте борьбы с немецко-фашистскими оккупантами. Потом сказал мне писарь из штаба, что взводный накануне извещение получил – сын его без вести пропал под Ростовом. Тут штаны продашь, выпьешь…

Пока нового командира пульвзвода не прислали, стал я его обязанности выполнять и пока меня самого на фронт не отправили, этим занимался. Обязанности командирские, а пайка все та же красноармейская и место то же, в солдатской казарме. Обидно маленько, конечно, но ничего, хуже бывает. Мне ли про то не знать…

Бойцов для фронта быстро готовили. Стрелков – месяц, пулеметчиков, бронебойщиков, связистов – два. В ноябре отправили на передовую красноармейцев, что я обучал. Приходят новые ребята. Смотрю по списку – земляк, оказывается, ко мне во взвод попал. Вот сколько лет с той поры прошло, больше я человека с такой фамилией не встречал – Небесный Василий, Вася. Только я из степей кулундинских, а он из предгорий алтайских, за Бийском село, где он родился. Родители Васины, значит, еще до коллективизации, когда ему лет пять было, в Бийск из села к родне переехали, так что он дерьма колхозного, слава Богу, не нахлебался. Семилетку закончил, слесарил, токарем был на заводе. Даром, что крестьянский пацан, а человек, как говорят, механический. Ручной пулемет Дягтерева, винтовку-мосинку, ППШ, немецкий пулемет МГ-34 – был у нас один, отличная машинка, его за скорострельность «маленький Геббельс» называли – моментально все освоил. А главное «Максим» досконально изучил – разборка-сборка, дефекты его, поломки. Молодец!

И парень хороший. Веришь-нет, сейчас глаза закрою и увижу его, каким он тогда был. Исхудал парнишка, а кость крепкая широкая осталась, руки проворные, щелк-щелк и механизм в порядке, а он улыбается, вроде бы даже виновато. Чего, мол, поделаешь, раз я такой. Голова большая, под машинку вкривь-вкось стрижена, а уж какая толковая была голова. Глаза синие, точно под фамилию…

Князев замолчал, болезненно сморщился, несколько секунд двигал кадыком, потом натужно сказал:

– Каких ребят война, сволочь такая, забрала. Разве так бы мы жили… Ладно. Подружились мы с ним. О жизни довоенной, как время выпадало, беседовали, о местах, где жили, о девушках и, понятное дело, о жратве. Нехватка-то донимала. Вот говорят, когда еды мало, о ней лучше не говорить, мол, чувство голода обостряется. А куда его обострять, когда оно и так сидит в брюхе острее, чем штык. А побеседуешь с товарищем про котлеты в командирской столовой, про бутерброды с колбасой в чайной, про пиво с воблой, душе приятно. Думаешь, может, и будет такое когда еще. Без мечты не живет человек, когда он про будущее не думает, мечте ходу не дает, ему и нынешнее ни к чему. Совсем скучно так жить-то.

Зима подошла. Казармы, где полк наш запасной размещался, раньше, видать, конюшнями были. Длинные оконца под потолком, вдоль всей казармы, по обе стороны прохода желоба для стока мочи, пол коваными копытами поковыренный. Только что вместо стойл по обе стороны от прохода двухъярусные нары – с каждой стороны по взводу, на них  мешки-матрасы соломой набитые, да посередине казармы кирпичная печь. Топили ее три часа в день и ни минутой больше. Потолок и стены промерзали, инеем покрывались. Но бойцам, как их в поле по ветерку зимнему часов пять-шесть погоняют, и такое жилье, чуть ли не райским казалось. Не зря говорят: «Солдат шилом бреется, да дымом греется».

За дровами нужно было ходить на лесосклад за десять километров. Каждый боец брал по бревнышку, большое бревно – одно на двоих и пехом в часть, вроде верблюда. Ходили за бревнышками этими целой ротой, и когда все у казармы складывали, большая куча получалась. А утром глядь, она уже раза в три-четыре усохла. По командирским квартирам дрова «разъехались».

Холодно – голодно. Хорошо занятия начались по лыжной подготовке, а я, хоть лыжам всегда ноги предпочитал, все ж ходить на них мало-мальски умел, в училище на занятиях мы на лыжах прямо в Москве, в тех местах, где тогда еще лес был, ходили. А здесь маршрут лыжный по полю шел, где до зимы капуста росла. Ковырнет острием лыжной палки снежный бугорочек – глядь, один-другой капустный лист добудет, а то и кочанчик невеликий, весь промерзший – и в противогазную сумку его. Я вид делаю, что не замечаю, хотя, понятное дело, нарушение дисциплины.

А сам-то так не могу! Я ведь командир, пример должен подавать. Так бы слюнями и давился, да Вася меня подкармливать стал. У него на эту капусту нюх был, как у хорошего сапера на мины. Другой боец и на трех занятиях кусочка листа капустного под снегом не найдет, хоть сколько палкой в снег по сторонам тыкать будет, а Небесный никогда пустой не возвращался. И всегда делился со мной:

– Не считай, – говорит, – за подхалимаж, Афанасьич, исключительно из уважения и почитания.

Болтун, одно слово. Он меня по отчеству называл, так как я все же на шесть лет его старше был и, опять же, командир.

Скоро стал подходить срок и новым подчиненным моим на фронт отправляться, и Васе, понятное дело, тоже. Очень мне с ним расставаться не хотелось, и стал я думать, как бы мне так сделать, чтобы он в запасном полку еще задержался. А потом уж вместе на войну поедем по весне. Не все ж нам за Уралом от нее прятаться.

Решил подойти к начальнику штаба майору Кудрявцеву. Он в полку за вооружение отвечал. Мужик тоже был немолодой, но молодых командиров у нас там, считай, не было, разве что кого с фронта после ранения в запасной полк послужить пошлют. Кудрявцев этот еще в Первую мировую воевал, а стрелковое оружие с тех пор – главное, так главным в армии нашей и осталось – родной «Максим» да мосинская трехлинейка. Еще, правда, «Дегтярь» ручной, значит, пулемет к ним прибавился. Пистолетов-пулеметов – ППД, ППШ, винтовок самозарядных симоновских очень мало было. «Максим» и трехлинейку майор до винтика знал, как-то на занятиях у меня в пульвзводе с завязанными глазами показательно винтовку разбирал-собирал, а остальным оружием особо не интересовался. Ко мне он хорошо относился, было два раза, что на общем совещании командиров в штабе в пример ставил.

Вот его я его и укараулил у штаба вечером. Подошел строевым шагом, откозырял молодцевато, так, знаешь, чтоб кисть сначала мягко шла, а потом с выбросом. Чтоб эту технику освоить потрудиться надо, зато на начальство здорово действует. Сразу раздражение снимает от того, что ты его побеспокоил непрошено.

– Чего тебе, Князев? – спрашивает.

Я докладываю с придыханием, что оружие, предназначенное для обучения бойцов стрелковому делу, старое и приходит в негодность. Возникают поломки, которые я сам устранить не могу, и часть оружия уже нельзя использовать для боевой подготовки. Нужен оружейный мастер, чтобы привести его в порядок. Он, понятное дело, спрашивает:

– А я его тебе, где возьму?

Тут я напружинился весь, попросил мысленно: «Помоги, Господи» и докладываю, что есть такой человек – красноармеец Небесный. Токарь, слесарь, считай с отверткой да молотком ручной пулемет «Дягтерева» в боевую готовность привел. А если его еще инструментами нужными обеспечить… « Максим» изучил до винтика и все остальное, какое есть в части стрелковое оружие, в том числе трофейный пулемет МГ-34, тоже. Даже неполадку в нем сумел устранить.

Все это выпалил и думаю, чего бы еще присовокупить для весу. А он усмехнулся и говорит без обиняков:

– Значит, землячка от фронта оттянуть хочешь. А сам туда отправиться не боишься?

Я растерялся маленько, не думал, что он о нашем с Васей землячестве знает, а потом рубанул:

– Так только до тепла, товарищ капитан, когда всей силой на врага двинем. А там я вместе с ним на фронт поеду, заявление напишу.

Посмотрел он на меня с интересом и вижу, что и удивился таким словам и, похоже, зауважал меня. По щеке себя ногтем поскреб и говорит:

– Можно б было и так, наверное, попробовать, только каков он, в самом деле, мастер, этот твой Небесный, как высоко летает? – и усмехается хитро. – Я его оставлю, он не справится, а отвечать кто будет, опять я?

– Справится, товарищ капитан!

– Ладно, – кивает. – Давай так. У моей жены машинка швейная «Зингер» сломалась, печалится женщина. За вечер этого «Зингера» твой Небесный починит, чтоб ровно, как «Максим», стучал, подумаю, как вопрос решить.

Я руку к козырьку, сам во фрунт:

– Починит, товарищ капитан. Завтра застучит ваш «Зингер», как миленький.

Пошел за Небесным. Он на политзанятиях. Доложил политруку, что красноармеец Небесный получил срочное задание от заместителя командира полка, политграмоту наверстает, а пока должен заняться повышением боеспособности подразделения. Тот возражать не стал, а когда мы с Васей на вольный воздух вышли, я ему говорю.

– Василий, я тут, может, много на себя взял, заботу тебе, тебя не спросясь, тебе придумал, а, может, и похуже чего. Но только добра тебе желая.

– Афанасьич, – улыбается. – Не тяни, не боюсь.

Рассказал я ему о нашем с Кудрявцевым договоре. Он опять улыбается:

– Да знаю я этого «Зингера» и что с ним стряслось, думаю, тоже знаю. Путем все будет.

И точно, хорошо все получилось. До весны Вася все машинки швейные, что у командирских жен имелись, отладил, часы, где требовалось, починил. На белом хлебе с салом, да картошке жареной отъелся, чаю с разным вареньем по горло напился, а там уж и время стало подходить на фронт с очередным выпуском собираться, заявление мне писать, как я Кудрявцеву обещал.

Только по-другому вышло. В апреле, когда снежок еще не везде сошел, пришел на занятия комиссар полка, командует выйти на улицу, построиться в две шеренги. А когда построились, называет:

– Красноармеец Андреев!

Тот из строя:

– Я!

– Красноармеец Андреев, учитывая ваше патриотическое заявление об отправке на передний край добровольцем, командование полка удовлетворяет вашу просьбу, и вы направляетесь на Юго-Западный фронт. Будете освобождать от врага Советскую Украину.

Думаю: «Вот те на, а я и не знал, что Андреев такое заявление написал, да еще вперед меня. Надо…»

А комиссар уже следующую фамилию называет. И опять:

– Учитывая ваше патриотическое заявление…

Так он всех во взводе по списку перечислил и нас с Небесным тоже. А когда ушел комиссар и сели мы перекурить, выяснилось, что никто такого заявления не писал, ни один боец. Обязали, видать, командование полка добровольцев на фронт обеспечить, вот они такой вираж и загнули. Не станешь же, понятное дело, спорить, говорить, что не торопился ты Родину защищать.

Погрузились мы в товарные вагоны и двинулись на запад, потом стали забирать на юг. Ехали несколько дней, куда и зачем не зная. Когда стали выгружаться на переезде, я смотрю мазанки белые, точь-в-точь как у хохлов – переселенцев в нашей степи кулундинской. Думаю: «На Украину, значит, приехали. Так и оказалось. Зимы тут уже совсем не было, не то что у нас в Сибири. Тепло, солнце светит, деревья листочки выбросили, на травке зеленой можно полежать в небо поглядеть. Все хорошо, если б не война.

Попали мы служить в шестую армию, 230-ю, вроде, стрелковую дивизию, сейчас точно не помню номера, столько лет прошло. Да и были мы ее бойцами недолго совсем… Сформировали из нашего пополнения батальон. Повезло, попали мы с Васей и еще несколько ребят из моего взвода в запасном полку в одну стрелковую роту, жаль только по разным взводам нас развели. Я своего командира, к которому меня помощником поставили, попросил, чтоб он с тем взводным договорился Васю к нам перевести. А они, взводные эти оба только после трехмесячных курсов младших лейтенантов получили и форсу у обоих выше ноздрей:

– Чего это я его просить буду? Ты мне что делать не указывай.

Ну, что ты с этим «фазаном» сделаешь? Козырнул, слушаюсь мол. Решил, дальше видно будет, придумаем, что-нибудь.




Глава третья


Числа пятого или шестого мая в нашем полку и в других частях тоже провели митинги. К нам приехал батальонный комиссар, произнес речь. Грузовик – полуторка с откинутыми бортами, вроде, как помост, с него он и говорил. А мы вокруг этой полуторки, стояли и его слушали. Голос у него зычный, привык выступать так, что хоть и много в полку людей, всем слышно было.

Сказал он с полуторки, что наш фронт готовится к активным боевым действиям по освобождению от гитлеровцев всей территории Украины. Мол, враг далеко не так силен, как был в 41-м, у нас есть все, что нужно, чтобы его победить, и мы его победим. Сказал еще, что товарищ Сталин уверен и ждет от всех нас разгрома немецко-фашистских захватчиков в этом 1942 году…

Тут все «Ура!» закричали и я, конечно, тоже, только без особой радости. Память еще свежая совсем была, на своей шкуре испытал, как немцев «шапками закидывать». Но все ж хотелось, как любому, на лучшее рассчитывать. Танков наших, еще на станции при разгрузке, много видно было, и на марше, когда уже пехом в дивизию топали, тоже немало их мимо нас к фронту шло. Очень верить хотелось, что получится здесь, побьем немцев, а все ж 41-й год, когда они нас, как кутят, трепали, забыть не получалось. Да…

Подумал еще тогда, что, может, не понимаю чего, но разве можно о предстоящем наступлении так открыто говорить? Оно ведь скрытно от противника должно готовиться. Так нас учили, и немцы всегда так делали. А тут перед тыщами людей… Это уж сильно надо в себе уверенным быть и врага ни за что считать. На войне так нельзя, боком выйти может.

О мыслях своих я, понятное дело, никому не сказал, даже Васе Небесному. Чего парню в голову туману напускать? Пользы от этого никакой не будет, а душу разбередить человеку очень даже можно. И потом, кто я такой, лейтенант разжалованный, а тут стратегия. Но хоть так, хоть эдак, а 41-й тогда у меня прямо перед глазами стоял, очень уж на ту похожая картина была. И страшно от этого становилось.

После митинга получили мы хороший сытный обед, хотя и так по приезду на фронт кормили нас неплохо, а на закуску политруки раздали красноармейцам смертные медальоны. Опять, смотрю, только отошел политрук, некоторые свои футлярчики в траву побросали, другие формуляры в них, не заполняя, запихали. Я человек аккуратный был всегда, опять же, думаю, случись, убьют, может, узнает маманя, где ее сынка косточки белеют. Я то сам ее письмами нечасто баловал. Заполнил формуляр, вложил в футлярчик, а его, в специальный пистончик-кармашек в галифе, как раз для такой цели сделанный положил. Лежи себе, на доброе здоровье, дай Бог, чтоб я тебя когда-нибудь, сам вынул, да выбросил за ненадобностью…

11 мая 1942 года нас накормили ужином и в девять часов вечера дали команду «Отбой!». О том, что утром должно начаться наступление догадаться было нетрудно. Много народу спало в ту ночь, не знаю. Мы еще с одним парнем из нашего взвода, Сергей его, вроде, звали, легли, как и все вдвоем, подстелив под себя одну из наших шинелей и укрывшись второй. Так спали все бойцы и ели тоже вдвоем из одного котелка. Так судьба людей в товарищи сводила, по дорожке фронтовой вела и, коль удавалось одному уцелеть, другого он уж по гроб жизни не забывал…

Но нам с этим парнем воевать вместе не пришлось. Считай, только познакомились, поговорили немного о Москве, Сергей из нее был, а на второй день наступления при бомбежке он погиб.

Он сразу засопел, а я еще лежал без сна, просил шепотом Господа Бога, чтоб уберег меня, не дал в трату. Меня, Васю Небесного, всех нас. Проснулся, когда было уже совсем светло, подумал еще: «Теперь уж скоро». И сразу принялась бить наша артиллерия, началась артподготовка. Потом над нами пошли в сторону немцев наши бомбардировщики и ястребки, а вскоре и мы, пехота.

Поначалу мы двигались во втором эшелоне и в первый день прошли километров 12, а может и 15. Немцы огрызались, мимо нас везли на повозках и машинах в тыл раненых и у дороги они лежали, но все ж видно было, что идем вперед уверенно. Я себя ругал даже в мыслях за паникерство. Вот, отступает же немец, гоним его, а ты ныл. На немецких позициях, хоть их и пошерстить уже успели, нашли мы сардины, шоколад, белый хлеб, коньяк, и еще веселее стало. Только, кроме коньяку с сардинами, обнаружилось там, что оборону свою немцы укрепляют здорово. Даже у тех деревенек маленьких, что мы прошли – траншеи в два-три ряда, огневые точки, да еще вкруговую, к любому бою готовы были, хоть и в окружении. И вот думаю, что этих-то сбили, а что ж у них дальше в больших деревнях? Укрепрайоны целые, УРы? Я ведь на Дальнем Востоке в Гродековском укрепрайоне служил, знал, что это такое. В лоб не попрешь, нахрапом не выйдет, сирот только наплодишь.

На другой день началось. Только не с земли стали нас глушить, а с неба. «Сталинские соколы» оттуда исчезли, будто и не было их никогда. И дальше на Харьков мы шли, считай, все время под немецкими бомбами. Почему – так никто понять не мог, матерились только на небо глядя, больше-то у нас ему ответить нечем было. Потом уже, когда перестройка эта пошла, прочел я в журнале, что немцы из Крыма, где наших распушить уже успели, перебросили свою авиацию под Харьков. Она «сталинских соколов» быстро с неба прогнала и за нас пеших принялась.

До того был я под бомбежкой один раз в первый день войны. Думал, что я тогда страху натерпелся, а тут понял, что это не страх, а так – легкий испуг был. Утюжат с утра до вечера, два часа перерыв днем и опять зазудело-загудело в воздухе, ищи, куда прятаться будешь. Одна эскадрилья «Юнкерсов» уходит, другая ей на смену в воздухе появляется. Ночью только и живешь спокойно, да и то на небо по привычке голову задираешь, не идут ли…

Не выдерживали люди. Некоторые натурально рассудок теряли. Немцы на бомбежку заходят, а он сидит на бруствере и смотрит на них, будто это вороны летят. Половина потерь, а и больше, может, точно от немецкой авиации была, а свою мы уж и ждать перестали.

Подошли к большому селу, то ли Курочкино, то ли Яичкино, сейчас уж не помню точно, пропади оно пропадом. Вот там я увидел, как немец на земле воюет. Перед немецкими позициями поле, пехота пройти не может, подошли танки, наверное, бригада целая и горели они на этом поле, как снопы. Не давал фриц себя с позиций сбить и все, как у нас комиссары любили говорить, до последнего держался.

И нет бы, обойти попросту это село, доты и артиллерию, в степи то их нет. Обойти и немец сам бы из села побежал, окружения то он, может, больше нашего боялся. Так нет: «В атаку! В атаку!». Поле ровное, мать его, так по всему этому полю трупов наложили, да танков горелых наставили. Нам кино «Антоша Рыбкин» в запасном полку крутили, показывали какой немец дурак да трус. А вот где наших командиров на действительных дураков да сволочей, кому жизнь солдатская копейки дешевле, учили, не знаю. Про то кино не показывали. Так ведь и воевали они к тому времени уже, считай год. Раз в академиях в головы им не вдолбили, у немца бы поучились. Нет, опять кровью нашей, как из речки, поля поливали.

Оборону немецкую прорвали тогда все-таки. КэВэшки прорвали, это «Клим Ворошилов», тяжелый танк, мощный, их тогда, кроме зениток, ни одна немецкая пушка пробить не могла. Два «КВ» немцы все же подбили, а остальные пушки фрицевские вместе с расчетами на гусеницы намотали. И чего бы сразу так-то не сделать…

Нашу роту здорово там подкосило, осталось в строю от 150, может, человек сорок. Меня контузило, так что голос потерял. Только на другой день опять говорить смог, а в голове долго еще шумело-гудело. Но такая штука там, может, у каждого второго была, а то и чаще. Двух взводных убило, один наш «фазан» уцелел. Пошел на повышение – в ротные командиры. Чудно, право, бывает. Вот сам только-только красноармейцем был, а один только кубарь в петлицу повесили, на бойцов, будто со столба смотреть стал. Меня взводным поставили, в соседнем взводе тоже сержант командиром стал, а в третьем вовсе красноармеец.

Но, все ж наступали мы, и Харьков уже рядом был, говорили, что с холмов трубы тракторного завода видно, как вдруг разом все вспять повернулось. Мы после этого Курочкино, или как оно там, заняли без сильного боя еще одну деревню поменьше. Она на бугре была, потом низинка, дальше в гору, а там опять деревня. Пошли мы на нее с ходу в атаку, но фриц укрепился здорово и в низинке этой нас остановил, окапываться заставил.

До темна далеко еще было, но немец почему-то летать перестал, слышно было, как соседей утюжит, а нам перекур устроил. Накопали ячеек стрелковых, кто по пояс, кто по колено. Ну, куда это годится? Раньше б прикрикнул строго, возвели бы оборону, как уставом полагается, а тут людей бомбежки так вымотали, душу им повытряхивали, что ни команды, ни уговоры не помогают. Говоришь бойцу: «Хочешь жить, копай землю», головой кивает, а отошел от него, он опять лопатку бросил. Думает, видать: «Рой, не рой, бомба все одно достанет. Других достала, а я чем лучше? Не сегодня, так завтра»… Самые это поганые мысли для бойца, с такими мыслями и воевать, и жить погано, но так уж было.

Ждали, танки подойдут, с ними веселее атаковать будет, только вместо танков прибегает боец из штаба батальона:

– Князева к комбату!

Выбрался из ячейки, взял автомат, пошел. Командира батальона нашего я за пять дней видел, может, пару раз. Я ему, а он мне без надобности были, пока я в начальство не пробился, – усмехнулся Князев. – Слышал, что мужик он справедливый, вроде, не самодур, каких в армии навалом во все времена, а это уже хорошо.

Иду, в небо поглядываю, прислушиваюсь, ни гудит ли там. Нет, не гудит. Вот и хорошо. Сухаря пожевал на ходу, водички попил из фляжки, тоже хорошо. Паршивое дело война, а только учит она малому радоваться, какое в обычной жизни и не заметишь, пока жареный петух не пощипет.

Блиндажа вырыть не успели, и комбат тоже в окопе обосновался. Окоп, правда, глубокий, уступом, брезент сверху – вот тебе и батальонный командный пункт. Докладываю о прибытии, комбат на меня голову поднял:

– Прыгай сюда, – командует. – Присаживайся.

Обосновался я рядом с ним, жду, что скажет. Он и сказал… Получен, говорит, приказ об отступлении и отступать нужно без задержки. «Как же так! – думаю. – Значит все, всех, кого в наступлении положили, все зазря, псу под хвост»…

– Слушай дальше, – говорит, и ладонью меня по коленке хлопает. – Назначаю тебя командиром роты.

– Куда ж наш ротный делся? – спрашиваю, а сам ладони в кулаки сжал. – А политрук ротный где?

– Где? – наклонился он ко мне ближе, спиртиком в лицо пахнуло, и тихонько так. – А вот не знаю где. В штабе полка, как приказ нам сообщали, были, а теперь нету. В штабе радио получили, что немцы с флангов ударили вдоль по Северскому Донцу, в колечко нас берут. Смекаешь?

Да мне ли не смекать! Сижу, пот со лба вытер, думаю: «Ядрена Матрена, по новой шарманка закрутилась. Опять по кустам прятаться, мало мне одного раза. Там хоть леса были, а тут …»

– Понял, так понял, а не понял, твое дело, – хлопнул меня еще разок по коленке и на ноги поднялся, я тоже встал. – Ты теперь командир третьей роты и вот тебе приказ. Удерживать занятые ротой позиции два часа, затем отходить за нами в направлении штаба дивизии. Там – по обстоятельствам. Дам тебе два «Максима» на усиление, патронов берите сколько утащите. Попробуют немцы оборону вашу пощупать, поливайте по ним, боеприпасов не жалея. И через два часа за нами:

– А если танки пойдут?

– Если, если… – и опять мне спиртом в лицо дышит. – Ты, что, маленький что ли? Действуй по обстановке. И волком на меня не смотри, не я это все придумал. Давай лучше выпьем с тобой.

– Давай, – киваю.

Обратно присели, выпили с ним по две кружки разбавленного спирта, сухарями с салом зажевали. Комбат меня опять ладонью по коленке хлопнул:

– Ну, давай, Князев. Счастливой удачи.

Так много я до того не пил, но пьяным сильно не стал. Только молоточки мяконькие, тряпичные будто, в голове застучали, да на душе просветлело малость, ухарство даже какое-то появилось. Авось выберемся, Спиридон Афанасьевич, не впервой. Пришел в роту, первым делом Васю Небесного отыскал. Рассказал ему, что дела наши неважные, отступаем, рота оставлена в заслоне, ротный теперь я, а он, значит, мой вестовой.

– Не тушуйся, Василий, – говорю. – И держись меня. Я в такой передряге уже был и обрати внимание – живой. И ты живой будешь. Теперь бери в своем взводе бойцов троих-четверых, кого знаешь, скажи, ротный приказал. Дуйте быстрой ногой в штаб батальона. Он у крайней хаты с «журавлем» и вишенником, помнишь?

Смотрю, ошалел мой Вася от моих слов, но бодрится, старается хвост пистолетом держать. Кивает, понял, мол.

– Возьмете там два «Максима» и патронов, сколько утащите и быстро – быстро назад. Действуй, Василек.

Отправил его, а сам по обороне пошел, к командиру соседнего взвода Фролову Николаю. Его я еще по запасному полку знал. Хороший парень, с Урала, медлительный только немного. Объяснил, как и что, а он мне заявляет:

– Узнают бойцы, что отступление началось, уйдут.

– И ты тоже? – спрашиваю.

– Я тебя подожду, пока соберешься, а остальные уйдут. Ну, земляк мой со мной останется, еще двое-трое, а остальные уйдут, не удержишь.

В другом взводе разговор такой же вышел. Пошел я назад, на свой КП. «Ладно, – думаю. – Тут десять человек или сорок, разницы нету, были б пулеметы. В два пулемета мы на ровном месте и полк задержим, лишь бы танков не было, да гостинцев с воздуха, тогда быстро каюк придет»…

Тут Вася вернулся и с ним еще трое. Притащили «Максим» и ящик патронов.

– Нету там никого уже, – Вася говорит. – Ушли. Вот пулемет у хаты стоял и патронов ящик нашли. Все.

Через час на бугре два мотоцикла появилось, разглядели, видать, немцы сверху, что Иваны драпают, решили разведать, не осталось ли кого, да вдогон идти. Только начали они вниз спускаться… « Бах! Бах!» из ячеек. Не держит жила у некоторых, без команды палить начали. Немцы назад поворачивать, а тут уж я за них взялся. В голове, как в поле ветерок хмельной гуляет, а дело помню. Высадил по фрицам полленты, один мотоцикл сковырнул, а другой назад к своим успел.

Еще через полчаса Фролов приходит, с ним красноармейцев двое. За ним другой взводный, Поляков и с ним тоже два человека.

– Все, что ли? – спрашиваю, а сам и так знаю, что все. Молчат. Потом Фролов говорит:

– Пора и нам Спиридон, а то, как мух, нас тут передавят, да еще бестолку. Командование-то наше уж далеко убегло, можно о нем не беспокоиться.

Верно говорит, возразить нечего. Про долг да присягу тут и слушать не будут, не тот момент.

– Ладно, сейчас двинем, – выбрался из ячейки, автомат из нее достал, на плечо повесил, «Максим» с бруствера сапогом в ячейку спихнул.

– Отходи в сторону! – командую. – Ложись, кому жизнь дорога!

Отбежал маленько, выдернул колечко и лимонку в окоп с пулеметом. Встал, штаны отряхнул, посмотрел на свое войско.

– Поспешай, славяне, пока ветер без сучков. За мной!

Побежал к деревне, за мной, слышу, бойцы затопали. Слева-справа погромыхивает, пушки танковые стукают, бьются там еще наши. А в небе опять – «зу-зу-зу» – летят бомберы, да хоть не по нашу душу. Добежали до деревеньки, пусто, никого не видать, ни военных, ни гражданских. Посмотрел я на свое войско. Было семь, стало шесть.

– Кого нету? – спрашиваю.

Фролов в сторону смотрит:

– Сырцова. Отставал все, отставал, а потом оглянулся я, вижу, он назад пошел.

– Куда назад?

– Куда, куда? – сплюнул он на землю и на меня со злостью. – А ты не знаешь куда? К немцам.

– А ты чего?

– Чего я? – Вся злость у Фролова пропала, рукой только махнул. – В спину ему стрелять должен был? Так такому делу не научен.

И то верно. Такому не учили нас, слава Богу.

Добрались, наконец, до места, где штаб дивизии стоял. Легковушек штабных «Эмок» ни одной не видать, да и самой штабной братии – полковников с майорами – тоже, похоже, укатили давно. А вообще народу много и все громят тыловое хозяйство. Овраг большой, под его откосом тыловики склады свои разместили. Вот их и требушат. Целая толпа собралась и бойцов и командиров тоже, только без знаков различия уже, кубари из петлиц по-свежему спороты, я такое уж видел в 41-м. Набивают вещмешки и сумки противогазные сахаром, консервами, махоркой, всем, что под руки попадет. Тут же бочки с водкой. Тащат ее, один в каске, другой в котелке, а прочие тут же наливаются, далеко не отходя. Порядок наводить некому, те, кому это по должности положено, кто лозунги про «битву насмерть» орал, отбыли в восточном направлении.

Слышу, кричит кто-то:

– Князев! Сержант! Давай сюда, к нам.

– Смотрю, возле бочки двое бойцов из моего взвода. Земляки, вроде бы из одной деревни даже – Сидоров и Мамаев. Крепкие ребята, спокойные, степенные даже, а тут и не признать их. Сидят на ящиках каких-то и, как в кино про анархистов, у каждого в одной руке кружка с водкой, а в другой кусок колбасы, да еще кусок хлеба с маслом. Смеются, в бока друг друга пихают. А рядом с ними казах Жумабай Бакенов сидит голову повесил и песню тянет, от какой не то, что заплакать, завыть в пору. Я к ним:

– Пошли отсюда, ребята. Овраг этот немцы скоро могилой братской сделают. Пошли живей.

Мамаев улыбается, щеки от масла блестят:

– Однова живем, сержант, какая разница, где бомбой засыплет. Садись, пей. Смотри сколько всего!

И Сидоров за ним:

– Пусть душа с утробой погуляют.

Бакенова тронул за плечо, прошу:

– Жумабай, пойдем с нами.

Он песню свою оборвал, поднял голову, хотел подняться, да едва на бок не завалился.

– Нет, – говорит, – садись, выпьем, покушаем. Вон смотри, когда столько видел?

А на земле ящики с бутылками, банками консервными, буханки хлеба валяются, тут же бойцы пьяные спят. Мне и матом крыть всех вокруг хочется и плакать тоже. И в 41-м такого не видел. Взял казаха за руку:

– Идем, Жумабай, идем. Нельзя время терять.

Нет, не идет. Опять голову опустил, шепчет чего-то тихонько, слезы по щекам бегут. Ничего ты с ним не сделаешь. Отошел от них, посмотрел по сторонам, а бойцов моих и нет уже, рассеялись. Оно и понятно, такой праздничек, мать его. Один Небесный стоит, на меня смотрит, ждет, чего скажу, да рядом с ним парнишка худощавый, вроде из Васиного взвода.

Отыскал котелок пустой, что на траве валялся. Набрал в него воды из цистерны, что тут же стояла, снял пилотку, и весь котелок себе на голову вылил. Потом еще котелочек, и еще один. Отфыркался, обломком расчески причесался. Небесный ждет.

– Ну, что, – говорю, – Василий, вдвоем дальше потопаем?

А он на бойца этого кивает:

– Вот товарищ мой, Николай Овечкин, из Новосибирска он, считай земляк. С нами хочет.

Посмотрел я на бойца этого, вспомнил, что это он с Василием вместе пулемет из батальона притащил. Парень, как парень, уши торчат, нос шелушится, а взгляд серьезный, пристальный. Видно, что на испуг не враз возьмешь.

– С нами хочешь? Он стойку смирно принял: «Так точно, товарищ сержант». Я ему ремень винтовочный на плече поправил и говорю:

– Вот, что, Коля, звания всякие пока отменяются. Нету сержантов, одни товарищи остались, такие, кто этого слова стоит. Хочешь нам товарищем быть, пошли вместе. Он носом шмыгнул, но глаза сухими сохраняет. Кивает, согласен, мол.

Я ремень поясной подтянул, пилотку на голове поправил:

– Тогда, слушай меня, товарищи бойцы. Водки глотка в рот не брать, запасаемся водой и продуктами и ходу к Донцу, откуда пришли, пока немец туда раньше нас не поспел. Двигаем так, чтоб пятки горели, иначе каюк. Я уж знаю…

Шли, пока гимнастерки от пота выжимать можно стало, а я только шагу прибавить командую. Смеркаться стало, когда Вася остановился и голову в небо задрал.

– Ты, что? – шиплю на него. – Я ж говорю, шевели ногами.

– Подождите, – говорит, – давайте хоть полминутки послушаем, может больше и не случится никогда.

Слышу – жаворонок… Князев замолчал, потом посмотрел на меня помутневшими глазами: «Понимаешь ты, жаворонок звенит. Как у нас в деревне говорили «небо пашет». Он ведь в мае сутки напролет петь может. Нету «юнкерсов» и «мессеров» нету, только жаворонок в небе трепещется, песню немудреную тянет. Живём еще, значит».

Постояли с полминутки, может, больше чуть, командую:

– Шагом марш! Шире шаг.

Потопали дальше. Небесный идет, вздыхает, и Овечкин тоже.

– Ничего, – говорю, – бойцы, товарищи мои дорогие. Все равно дойдем.

Ночью примкнули к какой-то отходящей колонне, да и не колонне, толпе, какая на демонстрации первомайской бывает, только без лозунгов, одни матюки по генеральскому адресу. Топали, топали, небо светлеть стало, там и солнце поднялось, но жары нету, листочки на кустах и деревьях зеленью свежей блестят, вокруг поля ковром зеленым легли, вверху небо голубое-голубое, ни облачка.

И тут зазудело-загудело опять в нем, до смерти этот звук не забыть… В стороне от дороги овраг глубокий и длинный – все туда кинулись, а я бойцам своим ору:

– За мной!

И бегом на другую сторону. Бегу, бегу, дальше, дальше от дороги, вот уже бомбы должны пойти. Вот он овражек, счастье мое. Упал в него, следом Вася с Николаем свалились. Лежим отдышаться не можем. Завыли бомбы, загрохотало вокруг, земля и мы с ней все от взрывов трясется. Рты пораскрывали, чтоб барабанные перепонки не полопались. Дай Бог пронесет. Посмотрел в сторону, вижу Овечкин, как немцы спикируют, бомбы завоют, в землю ладонью вцепится, в кулак сколько-то ее сожмет, а как бомбы разорвутся, выбросит. И опять, и опять.

Гарь пороховая в рот и в нос лезет, дышать трудно. Но мимо пока. И тут как даст рядом. Подбросило нас, о землю шмякунуло, да еще и присыпало ей, в рот набило. И стихло…

Выбрались из овражка, совсем рядом воронка здоровенная, могила наша не случившаяся, а поле вокруг уже не зеленое, а серо-черное, будто за минуты его перепахали. Отплевались от земли и гари, побрели потихоньку назад к дороге. Вокруг убитые лежат, на некоторых и взглянуть страшно, до того обезображенные, обгоревшие. На кустиках лохмотья кровавые висят, одежды обрывки, кишки чьи-то. Картина знакомая, и до того уже не раз ее видел, а тут замутило меня чего-то, вырвало.

Потом слезы из глаз потекли, ноги держать перестали. Сел на землю, пальцами в нее вцепился, завыл бы да нельзя. Небесный с Овечкиным рядом сидят, ждут пока дальше двинемся. Ну чего, встал, пошел…

Прошли сколько-то по шоссе. Впереди и сзади нас, тоже кучками бойцы идут, мимо машины проезжают, все на восток к Северскому Донцу. Порядка никакого не видать. Думаю: «Ну, где ж генералы наши? Народу много, пушки, пулеметы имеются, можно ж оборону с запада наладить, немца придержать. Группу прорыва создать, танки в кулак сколотить, да ударить на прорыв. Вышли бы к своим, пробились. Где ж наши «соколы сталинские», сволочи? Как порхали, пока немцев в воздухе не было, а теперь где?»

Так зубами поскриплю, а потом опять себе думаю: «Спиридон, ты ж не знаешь, как обстановка в целом складывается, может, наша авиация где нужнее, чего ты людей сволочишь? Ты же не комфронтом маршал Тимошенко стратегические вопросы решать». И сам себе опять говорю: «Того не знаю. Знаю, что людей так губить нельзя и уж в который раз. Я, лейтенант бывший, про то, что немцы нас окружить попробуют и то думал, а они, значит, нет. Как это?»

Устал, как сивый мерин, ребята ноги еле волочат, все молчат, ботинки только шуршат по дороге, да машина прогудит. Чувствую у всех силы на пределе и, как я, много, кто думает. А в думках наших страх, да бессилие, да злоба. И на кого больше, на немцев или на своих генералов, что на погибель завели, тут у всех по-своему. А еще спать охота, зеваешь аж до конвульсий каких-то, так бы сошел с дороги, да прямо рядом с ней в траве дрыхнуть бы и завалился.

– Вася, – прошу. – Я глаза закрою, подремлю хоть чуток. Если меня в бок или куда еще потащит, пихни, пожалуйста.

Вася мой весь серый от пыли, по лицу дорожки от пота протянулись, шея худая пацанская, а сам солдат, настоящий, потому как улыбается:

– Хорошо, – говорит. – Пихну.

Сколько я прошел с закрытыми глазами, будто в тумане, минуту или десять, только слышу, кричат:

– Сворачивай влево! Занимай оборону!

Сильно измученный я был, а тут сразу легче стало. Даже обрадовался, наконец-то в армии опять, а не в толпе. Так воевать можно, а если и умирать, то по присяге, а не ровно щенку под сапогом.

Стоят у дороги два командира, подполковник и майор, посылают всех, кто на восток топает в сторону большого вишневого сада, там уже щели отрыты, от бомб укрываться. И тут же из ящиков раздают противопехотные гранаты РГД и взрыватели, говорят, что на случай появления немецких танков. Мать моя, с РГДэшкой на танки, кишки на гусеницы наматывать! Да где ж наша техника, где «тридцатьчетверки», где «КВ», неужто все немцы разбомбили-пожгли?

Ну, делать нечего. Укрылись мы в этих щелях. Снял я ремешок с брюк брезентовый, связал вместе три гранаты и все в дреме какой-то. Сам думаю, если танки пойдут, верная смерть. Говорю себе: «Может быть, ты последние минуты живешь, про то подумай», а сам спать хочу, спасу нет. И уснул. Сколько проспал, не знаю, только во сне, будто шилом меня кто в сердце ширнул. Вскинулся, глаза открыл и слышу вверху:

– Зу-зу-зу-зу.

По новой свистопляска началась. Обошлось и в этот раз, не зацепило нас, хотя страху натерпелись, конечно, но он уже будто и в привычку стал. Когда бомбят тебя раз за разом, вместо страха равнодушие появляется, да обида еще порой, убили б сразу, чего так мучить то?… Руку чью-то по локоть оторванную, в щель к нам забросило, так Овечкин ее прикладом в сторону отпихнул и все на том.

Только стихло, улетели они, Николай говорит:

– Пойду, воды поищу. Может у убитых во фляжках есть.

Скоро вернулся, по фляжке в каждой руке. Сунул нам одну с Васей:

– Афанасьич, почти все ушли уже. Мы только и остались, да подальше еще несколько человек. Топать надо, сам же говорил. Вобьют нас здесь в землю бестолку и вся недолга.

Смотрю и точно, многие вокруг уже ушли, дальше на восток потянулись. Кто пехом, кто на машинах, командиры в особенности.

– Пошли, – говорю.

По шоссе решили не идти больше, поскольку немец его чаще всего и бомбил, ну и в овраги бомбы сыпал, понятно, в промоины, где наша техника и бойцы с командирами скапливались. Нашли мы дорогу проселочную, что подальше от шоссе, но в нужном нам направлении через поля текла, и пошли по ней. Километра два протопали, видим – грузовичок-полуторку перевернутую, а за ней по дороге шлейфом консервные банки рассыпались. Большие и маленькие, всякие. Овечкин парень хозяйственный оказался, говорит:

– Надо плоские банки брать, там рыбная консерва.

Положили сколько-то банок в вещмешки, посмотрели вокруг машины, может сухари найдутся. Не нашли. И воды тоже нет. Это уж совсем плохо. Хорошо, как темнеть стало, все небо тучами заволокло, дождь не дождь, морось какая-то пошла, все посвежее, хоть и не наберешь ее чтоб напиться. А еще мысль счастливая, пусть спать и мокровато придется, а коль завтра такая погода будет немцу не летать. А пить охота, спасу нет, горло все ссохлось, как наждаком, во рту скребет. Есть тоже охота, да нельзя, наешься консервов этих рыбных, совсем потом от жажды изойдешь.

Еще километр с лишком протопали, «Эмка» на дороге. Двери нараспашку, а сама машина целая, пулями не траченная. Овечкин забрался внутрь, выбросил оттуда две габардиновые гимнастерки с майорскими шпалами, сапоги-хромачи, портупею командирскую. Потом и сам обратно выбрался, правая рука в кулак зажата. Разжал ее, а на ладони у него орден «Красной звезды», без гаечки, с гимнастерки свинченный, на полу в машине нашел. Слышно было, что немцы, кого с таким орденом возьмут на месте расстреливают, вот и отказался кто-то от своей награды. А как я хотел такой орден получить, да носить, не снимая, ты бы знал. Снизу вверх на того смотрел у кого «звездочка» на гимнастерке была. Обидно стало и за орден этот и за себя самого, хоть и ни при чём я вроде тут был.

Овечкин спрашивает:

– Куда его, Афанасьич? Найдет немец какой-нибудь, нацепит себе на грудь для смеха. Обидно.

Я молчу. Небесный видит такое дело и к Николаю:

– Ну чего пристал? Куда, куда? Похороним, раз он прежнему хозяину без надобности.

Вынул большой нож-складень из кармана, на колени присел, ковырнул землю раз – другой и к Овечкину:

– Давай его сюда…

Веришь – нет, такое чувство у меня было, будто мы командира своего похоронили или знамя полковое в землю закопали.

– Давай, – говорю, – ребята в овражек спустимся, отдохнем маленько, отмахали то прилично. Вон и кусты подходящие, все в теньке.

Спустились мы в овраг, зашли за те кусты, а там четверо. И спрашивать не надо, на петлицы смотреть – точно из политотдела. Тогда говорили, бывало: «по морде видно, что из военторга». Вот и тут – то же самое, сразу видать откуда.

Двое в возрасте уже, двое помладше. Один молодой гимнастерку, со звездой комиссарской на рукаве, с себя уже стянул, украинскую рубаху – вышиванку одевает, другой вместо галифе габардиновых штаны мужицкие натягивает, никак ногой в штанину не попадет, хромачи рядом стоят и галоши какие-то. Где они их, суки, найти успели? Им же надо было листовки для нас сочинять – как до последнего биться.

Те, что постарше в нательных рубахах, гимнастерки рядом на траве валяются. Один на земле сидит, а другой – череп лысый, мешки под глазами с кулак, голову ему машинкой стрижет, красноармейскую прическу делает. Машинка у него в руке трясется, туда – сюда гуляет и водкой от него, как из бочки разит. Да и от другого не меньше.

Тот, что с машинкой, увидел нас, опустил свой инструмент и говорит Васе:

– Мы должны сохранить свои жизни для дальнейших сражений за Социалистическую Родину, прибегнув к военной хитрости. Понятно, товарищ боец?

Вася кивает.

– Чего уж не понять. Не знаю, кто вы по званию и как вас звать величать, сохраняйте, коль они вам нужны. Воды вот только нет у вас?

– Воды мало, – тот, кого стригли, говорит, – самим бы хватило.

А лысый улыбнулся строго, руку с машинкой от головы его оторвал, так, что тот замычал от боли.

– Мало, не мало, бойцам Красной Армии жалеть нечего, радости вместе и трудности тоже.

Нагнулся, машинку свою положил, взял с травы солдатскую фляжку и Небесному подает.

– Пейте, товарищ боец, да нам оставить не забудьте.

Вася пару глотков из фляжки сделал и мне ее отдал, а я пряжку расстегнул и на ремень ее повесил. Поморщился лысый, но молчит, и дружки его тоже. Автомат то при мне и винтовки у ребят тоже, а они-то свое оружие видать для будущих сражений припрятали. Сплюнул я им под ноги, постоял еще, жду, может, скажут чего, очень мне этого хотелось. Нет, молчат. Махнул рукой ребятам, за мной, мол, и потопали мы дальше без привала.

**

Так и шли. Случалось к колонне, какой прибьемся, надеялись все и все зряшно, что кухня там будет, удастся горяченького похлебать, а обычно втроем топали. Как-то пристал к нам по дороге красноармеец один, высокий, худой, как Кащей, и морда, как у того, страшная, в чирьях каких-то. Без винтовки, один котелок на вооружении. Прокопов фамилия что ли, сейчас уже и не упомню. Он у Овечкина закурить попросил, тот и отсыпал ему табачку по доброте душевной, хотя у нас самих с этим делом небогато было. Мы там все не бог весть, какими орлами казались, но у Прокопова этого вид уж очень несчастный был, вот Коля и сжалился на нашу голову.

Прилип он к нам, видать думал еще, чем на дармовщинку поживиться и сколько шли вместе болтал без остановки о чем придется. А больше о том, что генералы наши не верят, что русская сила верх возьмет, и специально перед Гитлером выслуживаются, Красную Армию губят, чтоб он их потом в живых оставил да еще наградил. А некоторым уже вроде немцами и обещано, что помещиками их на Украине сделают, а тех бойцов, что они в плен сдали, вроде как их крепостными.

Надоел он мне крепко, хотел я уж его послать, как меня особист в 41-м, чтоб летел от нас пока ветер без сучков, да не успел. Вася мой добряк, каких поискать, поворачивается вдруг к Прокопову и говорит:

– Слушай, земляк, шел бы ты своей дорогой, а мы уж без тебя как-нибудь.

Тот и не удивился даже, видать не первый раз его посылали. Спрашивает с улыбкой:

– А куда ж мне идти?

Я усмешку спрятал, интересно мне, да и Коле вижу тоже, что он ему скажет. Вася же парень скромный, обходительный. А «обходительный» этот отвешивает:

– К известной тебе матери, понял?

Тот вроде, как обиду решил показать, спрашивает.

– Что, идейный что ли? За мясников-генералов заступаешься?

Тут уж мне эта перепалка надоела. Остановился, развернул этого верзилу спиной к себе и коленкой ему под тощий зад поддал.

– Катись, – говорю, – надоел, спасу нет.

Пошел он и кричит уже издали:

– Вот дураков таких они и любят, Тимошенки эти, Москаленки. Вместо лошадей вас на усадьбах запрягать будут немцам на потеху.

Овечкин поворачивается, винтовку с плеча смахнул и вижу дело серьезное, не пугнуть хочет, стрелять насмерть. Схватил винтовку за цевье, говорю тихо:

– Отставить! Не было приказа вшей давить, патроны тратить.

А сам улыбаюсь. Он трехлинейку дернул к себе, только я ее крепко держу. Смотрю, физиономия у него порозовела, тоже улыбается, только губы трясутся. Я руку с винтовки снял, обнял его за шею, ткнулся лбом в лоб. Мы ведь втроем за эти дни, как братья, сроднились, понимать надо.

– Все, – говорю, – все. Отставить нервы. Сверни лучше цыгарку потолще.

– Табаку мало на толстую-то, – отвечает, успокоился видно.

– А ты все равно сверни…



**

Скоро идти днем стало совсем нельзя, немцы были кругом, но сил, чтобы всех нас раздавить или взять в плен разом, наверное, у них не было. А, может, просто ждали, когда мы у Донца соберемся, чтобы там уж у реки всех забрать. Пока щипали понемногу, слышно было перестрелки по сторонам, автоматы немецкие, МГ, его с другим пулеметом не перепутаешь. И с воздуха они нас все донимали. «Мессеры» даже за маленькими кучками наших бойцов гонялись, а то на одного человека самолет охоту устраивал, как на зайца.

Как рассветет, в оврагах и промоинах прятались. Все там сидели без различия – бойцы, командиры, политруки. Кто-то уже со споротыми кубарями, другие со всеми знаками различия и при оружии. По разному люди беду встречали, а вот измученные, будто пришибленные какие-то, все были.

Помню, светало уже, туман стоял, спустились мы с ребятами с дороги в большую промоину. Видим, в стороне тоже кто-то на дневку стал, там еще, еще. Ну и мы Овечкина шинель на траву постелили, он один из нас ее уберег, тоже отдохнуть прилегли. Лежим, молчим, говорить-то не о чем, считай, и уснуть никак не выходит. И вот слышу вдруг, и ребята, смотрю, головы подняли, как снизу из оврага, за промоиной, не то гул не то шум какой-то идет. Поднялись мы, подошли к оврагу.

Мать честная, идут по нему, нисколько не вру, тысячи наших бойцов. На запад, к немцам в плен идут. Согнутые, глаза в землю, будто высматривают там что, молчат все, только топот ног слышно. Кто в гимнастерках одних, как мы с Васей, большинство в шинелях распоясанных, у кого вещмешки за спиной, у других и котелки на боку и все без оружия, по склону оврага винтовки штыки в землю, как частокол, торчат.

Мне будто сердце кто в кулак сжал и давит, давит, как в 41-м,когда меня свои фрицам выдать хотели… Потом отпустило, легче стало, вздохнул. Стоим, молча, смотрим на них. Чего скажешь, каждый сам себе судьбу выбирает. Вижу, капитан какой-то, шея бинтом грязным перемотана, на гимнастерке два ордена «Красной Звезды», один новенький, а на другом уже эмаль немного облупилась, может за финскую еще получил в овраг спускается. Зашел он прямо в колонну эту, встал им поперек пути, то одного, то другого за рукава дергает и сипит:

– Ребята, товарищи, вы русские или нет? Куда идете, стойте, не конец ведь еще…

А они будто и не слышат его никто. Идут и идут, скребут ботинками по земле.

Отошел он в сторону, лицо сморщилось разом, револьвер из кобуры вытаскивает. И опять к колонне. Выдернул из нее за шинель бойца и наганом ему в щеку тычет:

– Застрелю! Родину поганишь…

Тот и лица не отворачивает, видать совсем от бомбежек очумел. Отпустил его капитан, побрел тот парень дальше со всеми вместе. А командир этот плечи ссутулил, отошел маленько от дороги, сел на землю, голову опустил. Я Васю за рукав дергаю:

– Пошли, чего стоять?

– А он как же?

Овечкин говорит:

– Ничем мы ему не поможем. Пошли.

Только повернулись идти, выстрел сзади. Сняли мы пилотки, вернулись за шинелью, и на дорогу опять вышли, отдыхать не стали. Двинулись дальше, к Донцу.




Глава четвертая


И когда к реке этой шли, и потом, и когда старый я уже стал, все думал, почему люди в плен сдавались, когда и оружие было, и сил вроде хватало, чтоб с врагом ими померяться, – положив руки на стол, сказал Князев. – И рассуждал так, что в сорок втором году дело хуже было. Если бы в бой, когда ты его или он тебя, а тут-то не так. Тут-то не ты его или он тебя, тут-то ты не боец, а барашек на бойне. Сверху бомбы, впереди пулеметы, ни разу ты немца этого и не увидел толком, чтоб, как учили, на штык взять, а товарищей твоих половины уже и нету, поубивало.

Напишут в похоронке: «Убит в боях за социалистическую Родину». А кто убил то? Немец или генерал, какой его, как скот, на бойню отправил, без всякой вины и тебя с ним? Чем он лучше немца? Тогда уж лучше плен, когда с двух сторон крышка. А там видно будет, может, еще и с фрицами повоюем. Живой-то, пока он живой, воевать сможет, а вот у мертвого не получится.

Так, думаю, многие размышляли, да и говорили какие, в открытую. Но, мы тогда с ребятами твердо решили, что на это сами никогда не пойдем и не из идейных, каких соображений, просто не хотелось тряпкой стать, о какую ноги вытирают. Не хотелось и все. Прижмут сильно, деваться некуда будет, там еще поглядим. А так нет. Уж лучше пусть бомбой засыплет.

Так и брели мы по ночам, а когда и днем к Донцу. Не одни, конечно, народу много еще туда шло, хоть немцы с воздуха наши организованные колонны разбили уже. Настроение, конечно, поганое было. Ну, выйдем к речке, а кто там, наши, фашисты? А если нет еще фрицев, переправляться на чем? Я то ничего еще плавал, а Небесный с Овечкиным не ахти как, сами мне сказали. И вот утро уже занималось, видим впереди двое кавалеристов о чем-то с нашим братом – пехотой       – беседуют. Ну и мы подходим, видим, кавалерист один, махорочки себе из пехотного кисета отсыпает, слышим, рассказывает, что наши конники прорвали окружение немцев и открыли путь за Донец. Мол, наши части, туда уже выходят, а на том берегу оборона наша имеется. И рукой показывает:

– Вон, видите, – горят села, это наши духу фрицам дали.

И, правда, где показал видно цепочкой огни пожаров, будто дорогу показывают, куда нам двигаться.

Вася говорит:

– Доберемся теперь до этого самого Донца, перейдем к своим, и все будет хорошо. Нам все рады будут и мы всем рады. Так и будет, точно вам говорю.

Я улыбнулся так, чтоб ребята не заметили. «Особенно мне, – думаю, – там обрадуются. В отделе особом». Только когда мы к Донцу вышли, да увидели, что там твориться, я б на любой особый отдел согласился, лишь бы на другом берегу оказаться…

Днем тогда мы идти все ж не решились, немец в воздухе висел и все туда к Донцу самолеты шли, там гремело. К вечеру начался дождь, немцы летать перестали и пошли мы, уже без всяких остановок, к реке, то ль на погибель свою, то ли на спасение. Про то нам неведомо было, хоть верили, понятное дело, что выберемся. Кто не верил, тот в плен пошел на запад, а мы, да и других тыщи – на восток.

Шли всю ночь. И вот пошла дорога под уклон, еще один поворот минули и вот он рядом этот самый Северский Донец. Его там, в окружении все почему-то Северным называли. Слышим рев над головой, такой, что уши закладывает. Прямо над деревьями, чуть крыльями макушки не стригут, самолеты немецкие к реке прошли. Загремело там, забухало, песня знакомая.

Двинулись мы дальше, когда стихло и вскоре обрыв, вербой заросший, а дальше у воды камыш стеной стоит. Спустились вниз. Берег воронками изрыт, какие дымятся еще, убитые лежат, раненых в ниши тащат, в круче накопанные. В нишах и умершие уже и кто не помер еще, рядом бинты кровяные грудами. Кто на ногах, тащат к воде доски, бревна, одежду в узлы вяжут, другие мешки с продуктами волокут, ящики с патронами. Лошади без хозяев между людей бродят. Шум-гам стоит, хоть в ухо друг другу кричи, толком ничего не услышишь.

Парома нет. Плывут люди на ту сторону, кто поодиночке, кто группами, один без оружия, другой винтовку или автомат над головой поднял, конники за гривы лошадей держатся. А народ все подходит, тыщи людей на берегу, будто муравейник огромный ворочается, когда в него палку вставишь.





Конец ознакомительного фрагмента. Получить полную версию книги.


Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=65250528) на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.



Если текст книги отсутствует, перейдите по ссылке

Возможные причины отсутствия книги:
1. Книга снята с продаж по просьбе правообладателя
2. Книга ещё не поступила в продажу и пока недоступна для чтения

Навигация